– Наложить на себя руки я никогда не хотел, – сказал он. – Никогда в жизни. Порой казалось, что вот-вот, – у меня случались дикие порывы, с крыши спрыгнуть, под поезд броситься, просто проверить,
– Да… да, со мной бывало.
– В общем, я думаю, все дома, и мосты, и самолеты, и книги, и симфонии, и картины, и космические корабли, и подводные лодки, и… и стихи – они все нужны, просто чтобы отвлекать людей и такого не случилось… опять. – После паузы он сказал: – Джордж Харрисон…
Она сказала:
– Джун Ричардс… – и глянула на него. Он не ответил, и она продолжила: – У меня в голове такая картинка: мы вечером идем в бар, и ты говоришь: «Эй, чувак, пошли. Хочу тебя кое с кем познакомить», – а Джордж такой: «Запросто!» – он, наверно, так бы и сказал; он знает, до чего мал мир, где он играет луну, – и ты ведешь его, всю его громадную, черную, прекрасную личность ты ведешь к этой розовой кирпичной многоэтажке, где все окна побиты, и находишь мисс Чокнутую-милоту-и-свет, и говоришь: «Эй, девушк, я тебе тут привел Его Полуночную Темность во плоти. Джун, познакомься, это Джордж. Джордж, познакомься, это Джун». Интересно, о чем они будут говорить на
Он усмехнулся:
– Вот уж не знаю. Он даже может сказать спасибо. Она же все-таки создала его нынешнего. – Он поморгал, глядя в листву. – Завораживает, как устроена жизнь; все переплетено – цвета, формы, пруды с листьями, отражения в окнах, солнечный свет, когда светит солнце, облачный свет, когда облачно; а теперь я оказался там, где, если в полночь разойдется дым и взойдут луна с Джорджем, я увижу две тени вместо одной. – Он закинул руки за голову, потянулся на одеяле. Что-то задел – а именно орхидею, которая покатилась по тетрадной обложке.
– У меня, помню, в художественной школе, – сказала она, – был учитель, так он говорил, что только в такие дни, как здесь, познаешь истинные цвета. Весь город, вся Беллона вечно смотрит окнами на север.
–
Что же во мне не желает уйти, подслушивает мои разговоры? Я лежу застылый в застылом круге. Оно наблюдает за мной с антиподных точек, мудрое и бесполое. Мы лежим в застылом городе, предчувствуя ветер. Оно ходит кругами, лишь положеньем своим намекая, что знает больше, нежели я бы хотел. То слишком мужественно водит рукой пред исступленным пейзажем. То замирает женственно перед кровью с костьми. Столкнувшись с любовью, в смятении мямлит. Бубня склоняет тупую голову пред несправедливостью, гневом, своим подобьем – невежеством. И все же я верю, что, получив достойный пинок, оно обернется, окликнет меня герметичным слогом, что я бросил на скалах изуродованной сознательности, на равнинах обугленного сознания, на входе в этот ганглионарный город. И голову я подыму.
– Ты… – вдруг произнес он. Настала тьма. – Ты счастлива? Вот так жить?
– Я? – Она испустила долгий выдох. – Как тебе сказать… до приезда сюда я преподавала английский кантонским детишкам, которые только приехали в нью-йоркский Чайнатаун. А до того рулила порнографической книжной лавкой на Сорок второй улице. А до того, довольно долго, самоучкой диск-жокеила на WBAI-FM в Нью-Йорке, а до того оттрубила на такой же станции KPFA в Беркли. Миленький, мне здесь
– Побегу. –
– Эй, мистер Ричардс? – Шкедт отставил чашку.
– Да, Шкедт? – Мистер Ричардс обернулся уже в дверях. – Вы чего хотели?
Бобби ложкой черпал засахаренные хлопья. Без молока. Джун пальцем водила по колонке в «Вестях» от пятницы, 24 октября 1985 года. Номеру уже несколько недель.
– Я хотел спросить про деньги.
– Вам еще нужно? Я принесу вечером.
– Я хотел спросить, сколько я получу.
– Хм? А. Ну, это нам надо разобраться. Вы считали, по сколько часов в день работали?
– Более или менее, – ответил Шкедт. – Мадам Браун сказала, что вы платите пять баксов в час.
Мистер Ричардс взялся за дверную ручку.
– Дороговато. – И он задумчиво покачал головой.
– Вы же ей так сказали?
Ручка повернулась.
– Давайте лучше вечером поговорим. – И дверь затворила его улыбку.