– Сперва она зеркальна с двух сторон: поначалу ободряет, отвлекает в итоге. Мешает довольно сильно. Но ты идешь, и серебрение истончается. Видишь все больше, прямо насквозь. На самом деле, – Новик мельком глянул на Шкедта и снова уткнулся в страницу, – это линза. Однако переходный период почти всегда конфузен. Ты еще ослеплен осколками своего отражения, но уже различаешь, что стекло-то, пожалуй, одностороннее, и лучше видно снаружи! Впрочем, как привыкнешь, вид становится поинтереснее. Немножко поупражняться – и научаешься читать обе надписи разом, не нужно даже бросать свои дела и его вертеть. И ах, сколько раз ты едва не врезаешься в кого-нибудь – думал, человек в чем мать родила, а это у него Щит тоже стал прозрачным. Ты уже опасаешься поспешно судить, кто сохранил свой, а кто бросил. И когда некий блистательно бронированный юнец, по злобе или, того хуже, по доброте непостижимого извода, заорет, задрав голову к устрашающе неприступной скале, на которую ты как раз задышливо лезешь, или склонившись в вонючий овраг, откуда ты мужественно карабкаешься, цепляясь лишь одной свободной рукой: «Ты что, не понимаешь? Ты же голый!» – ты, вероятно, на миг прищуришься, дабы убедиться, что двойная надпись по-прежнему выгравирована перед глазами, но едва ли станешь расточать энергию, исправляя его заблуждение, – разве что доброта твоего извода столь же непостижима. Есть дела поважнее. И ты делаешь их, стараясь изо всех сил. Но все равно помех – что саранчи. Вот глаза снова и снова донимает полихромная вспышка. Стараешься не обращать внимания. Частота вспышек растет. По привычке, на всякий пожарный проверяешь, на месте ли резные руны. Но, честно говоря, в светлые мгновенья почти невозможно их прочесть и уж тем более понять, не лишились ли они смысла. То, что ты обнажал, то, прибавим, сквозь что ты взирал все это время, претворилось в гигантскую призму. – Теперь Новик откинулся на спинку стула, устремив глаза куда-то в изнанку балкона. – Первое превращение конфузно, сказал я? А это – чудовищно. И страх все тот же: одностороннее стекло! Если б только позабыть всех этих нескончаемых немолодых дам с их акварелями, этих стариков с их стихами, напечатанными за свой счет, которых ты из вежливости одаривал цветами или приглашал на ужин, хотя они носили шапочки из фольги и безостановочно болботали про Поэзию и Истину. В конце концов, они были приятны эдаким бесполезным манером – а такова и есть, если вдуматься, единственная подлинная приятность. В складках фольги ты даже различал пару-тройку нормальных букв – вырезанных, не скроем, из картона и приклеенных замазкой. Что это за уничижительные фейерверки – жестокое второе детство, изъян зрения? Взирая в эту – силуэтом как ты – прореху постижения и пламени, начинаешь подозревать, что, хотя ничего важнее у тебя нет – ни секунды этого не отрицай, – ни от чего смертельно важного Щит тебя не защитит. Одно утешение: можно было бросить его в любой момент, в любую минуту дня или ночи, но ты не бросил. Ты предпочел упорствовать. Не имея ни гарантий бессмертия, ни даже подтверждений собственного таланта, ты знаешь только, что тебя не околпачили, лишив утешения плотников, бухгалтеров, врачей, канавокопателей, обычных людей, которым для счастья нужно приносить пользу. Ну и бреди тогда себе дальше, полуослепнув, слегка обезумев, гадая, когда же ты понял – может, еще до начала пути? – кошмарный факт: если б ты его бросил, твоя рана едва ли исцелилась бы; и более того, в нашем изобильном обществе ты бы, может, стал создавать песни, стихи, картины и тебе за них платили бы. С одной лишь разницей – и ее ты постиг, слушая зверски несчастных людей, бросивших свои Щиты, а такие люди все-таки составляют огромное и устрашающее большинство: без Щита ничего бы не было, только голая пустошь; вообще ничего.
Новик вперился Шкедту в глаза. Тот улыбнулся; накатила неловкость. А потом накатила враждебность, которая, наверно, исказила улыбку. Он уже хотел спросить: вы всякий раз так разливаетесь, когда кто-нибудь…
Тетрадь вдруг соскользнула у Новика с колен. Поэт наклонился, но Шкедт цапнул ее первым.
Задняя обложка раскрылась. Шкедт нахмурился, читая последний кусок рукописи по низу страницы:
…Слабость такая, что почти ничего написать не могу. Но я все еще слышу их под деревьями; бродят, не говорят ни слова. Я жду здесь, вдали от леденящего душу оружия, вне чертогов пара и света, за холстом и в холмах, я иду овладев собой
– А вы… – Рука Шкедта упала на страницу. Он медленно поднял голову.
Цепь обвивала запястье и всползала по руке. Пересекала живот, грудь между полами жилета.
– Думаете, их смысл в этом?
– Что?
Шкедт оттянул цепь большим пальцем:
– Вот их. Думаете, они означают это?
Мистер Новик рассмеялся: