Тщательно просчитайте… Теперь он сам — в который раз! — восстанавливал все расчеты, и не только восстанавливал — проверял, оценивал шаг за шагом, но пока тщетно. Функция не давалась, пряталась, точно улитка в раковину. Он перестал писать, взглянул на доску. Запись формул протянулась длинной цепочкой, сложилась в лесенку с частыми перекладинами. В каждом звене, составляющем эту цепочку, — он на память знал и угадывал физический смысл — все эти одночлены и многочлены выражали свою микросуть некоей физической жизни. Он видел ее, как бы разложенную, расчлененную на слагающие элементы. Здесь сложно составленный процесс. Удастся Борису Силычу организовать его, уложить пока еще в математическую оболочку — тогда проще пареной репы (слова, кажется, генерала Сергеева, но, конечно, до пареной репы далеко!) обратить идеи в «металл»… В каждом этом сухом символе, сейчас логически, с железной закономерностью ложащемся на доску, он с абсолютной точностью, словно художник, делающий верные мазки, видел, как они и на что они, эти символы, раздельно и вкупе влияют, какими из них можно пренебречь, какие следует выделить из всего. Вот члены — главные, самые весомые. Они определяют «формировку характеристики излучения». На них-то все внимание. И тут-то и есть загвоздка… Оказывается, формирующая поверхность представляется такой, что функция, определяющая ее конфигурацию, получается разрывной. А вот с этими членами разговор, что называется, короткий: примем (а это можно — с известным допуском) поверхность отражения за идеально гладкую, зеркальную. Тогда ими можно пренебречь, они просто становятся несущественными. Их можно перечеркнуть. Вот так!
Борис Силыч принялся перечеркивать эти символы — один, другой… Меловые косые кресты ложились ровно, четко — тоже педагогическая привычка.
И услышал: в дверь стучали — коротко, негромко. Так могла стучать лишь Ася, и стучала она, видимо, долго: Борис Силыч уловил в стуке нетерпение.
Откладывая мел и окончательно возвращаясь к действительности из далекого, отвлеченного мира, почему-то отчетливо представил пухленькие Асины пальчики с кроваво-багряными ногтями и, подумав о том) что непривычно для нее беспокоить в подобный час, громко сказал: «Войдите!»
Вновь отметил: духота не умерилась, за открытым окном — тягостная сумеречная тишина. Она давила, точно глыба, воздух словно бы спрессовался, дышалось трудно.
На кукольном лице Аси — размытыми пятнами нервная краснота, вывернутые губки не только страдальчески поджаты — как это трудно быть секретарем, всю жизнь страдаешь от этой должности! — но в них и злость: уголки оттянулись книзу.
— Борис Силыч, я не знаю… Я сказала, что вы в Совмине. Но товарищ военный настойчив: я подожду — и все. А тут Сикорский, начальник расчетного отдела. Я ему: нету, а он: не может быть. На четыре часа вы ему назначили. По системе «дальней руки». Оба в приемной.
Умолкнув, взглянула победно и вызывающе — теперь, мол, понимаете, что наделали?
— Значит, подвел, Асенька? Запишите на мой счет. Уж как-нибудь выкручусь. Сикорскому позвоню, приглашу, а военного просите.
Борис Силыч немножко и удивился, и обрадовался, когда сразу за бодрым, по-военному «Разрешите?» в дверях вырос Фурашов. Видел его, кажется, раза два — здесь, на информационном совещании о первом наведении телеметрической ракеты, и во время осмотра пусковой установки на головном объекте. К тому же, как говорил генерал Сергеев, учился у него, Бутакова, — словом, свои люди.
— Извините… Кажется, товарищ Фурашов?
— Да.
— Не обессудьте, что не пускали вас: немного надо было подумать. Садитесь, пожалуйста.
Он был вежлив, мягок. Алексей проследил за легким движением головы профессора, невольно отмечая все: простоту комнаты, стеллажи с книгами, радиолу и, наконец, исписанную ровными строчками доску. Да, оторвал от дела. И, испытывая неловкость, краснея, поспешно проговорил:
— Извините меня, Борис Силыч! Я бы мог подождать.
— Нет, нет! Пожалуйста! — Вновь кивнув на кресло, Бутаков подкрепил приглашение жестом руки — тонкой, энергичной.