— А чего ж не трогать-то? — подбоченится та и рассыплется грудным смешком, будто есть у нее какая-то тайна, ей одной известная. — Чай, не вещь, не куплена! Да и то, Верка, такого-то героя на одну тебя!
— Стыдилась бы… — И мать косится на Петьку.
Иной раз Улька пыталась погладить Петькины выжженные солнцем, белые, будто меловые, вихры. Рука у нее мягкая, горячая. Он откидывался от этой ласки, как от каленых углей.
Но то правда — отец герой, ничего не скажешь. По левой стороне, через щеку, чуть наискосок, у него шрам, ровный, аккуратный, как ножевой. И как ножом отсечена, тоже наискосок, словно продолжение шрама, мочка уха — метины того, что разыгралось на глазах у Петьки.
Много раз приставал Петька к отцу — канючил, чтобы взял с собой на «козе» в море. Тот не соглашался, находил всяческие отговорки: по неписаным рыбачьим законам в море не брали женщин и детей — дурная примета, наклик беды. Но то ли оттого, что сын долго приставал, то ли по иным каким соображениям — Петьке не дано было знать, — однажды отец с вечера объявил: завтра пойдем в море.
«Козы» выходили до рассвета, со вторыми петухами. Вызвездившееся небо предвещало добрую поводу, а моряна, дувшая до этого три дня, — надежду на крупный улов красняка: море проштормило на всю глубину, до дна, и взбушевавшиеся донные течения нанесли на крючки переметов неповоротливых увальней — осетров, севрюг, белуг.
Кливерный парус, а попросту — кливер, с черной меткой под верхним концом реи, упруго надувался свежим бризом; море в предрассветной мгле было темным и притихше-опасливым; у берега, тревожно успокаиваясь после шторма, оно крутыми волнами раскатно, глухо бухало в подмытый песок и ракушечник — словно без устали работал заводской пресс.
Ходко шла «коза» с бортовым номером «8», выведенным белой краской по черно-смоляному конопатому носу; к восходу солнца она оставила далеко позади две другие лодки: остроконечные треугольники парусов маячили на горизонте, будто белые обелиски, выросшие прямо из воды.
Солнце поднялось неласковое, сумрачное, растворилось в молочно-кисельной мути, а слева, на северо-западе, по кромке неба растекся сизо-красный кровоподтек, откуда пахнуло холодком. Внезапно оборвался, улетучился бриз, фиолетовые густые тени длинными полосами легли на воду, и сразу море стало щетинисто-злым. Пришлось перекладывать парус. Савватей и Ахмедка, ловцы первой и второй руки, быстро перевели нижнюю рею, перебросали на другой борт грузовые мешки с песком. «Коза», кренясь, трудно шла навстречу набиравшему силу норд-весту. Рыбаки тревожно и скупо перекидывались фразами, и Петька понял; норд-вест сорвался нежданно. До буя, до снастей оставалось миль семь, и обе «козы», отставшие и маячившие на горизонте, повернули назад, к берегу, их паруса стали меньше, приземистее и в туманной наносной мути чуть виднелись, расплывчато, нечетко.
Отец, почти все время молчавший, презрительно фыркнул:
— Дед Мачулка да Пашка-конек!.. Не ровня… Успеем! Снимем ближнюю «трехтысячку» — с рыбой будем. Еще новые поставим.
До буя — осиновой, с пучком рогожной мочалы двухметровой палки, привязанной к трем стеклянным бутылям-шарам, — добрались уже в крепкий шторм: море ходило ходуном, все в белых барашках. Кое-как зацепившись за буй, принялись вытаскивать со дна, с двадцатиметровой глубины, перемет. Отец с трудом направлял лодку. Савватей и Ахмедка тянули мокрый перемет, обжигавший бичевой руки, складывали на дно, лодка оседала, рыскала с гребня на гребень. Рыба попадалась. С десяток осетров и остроносых севрюг с бело-желтыми подпузьями, изгибаясь и разевая круглые, дырчатые рты, валялось под передней банкой. Лежала и белорыбица — с чистой, серебряной чеканки чешуей, с круглыми, в красных ободьях вокруг темного зрачка глазами — нежная рыба, она уже уснула вечным сном. Свистал в снастях ветер, позванивали тоскливо роликовые блоки на мачте, терлись и скрипели реи, лодку вот-вот могла захлестнуть волна.
— Михаил! Бросай надо! Бросай! — с перекошенным от напряжения лицом, обернувшись к отцу, кричал Ахмедка. Вертелись, как на огне, угольной черности, навыкате глаза.
— Кум, верно… Кончать надо…
— Черт с вами, бросай!
Перемет отхватили посередине топором, нарастили кое-как якорь и с буем выбросили за борт, в кипень моря. Отец заложил руль круто к берегу, заложил в суровой и злой молчаливости: проклятая спешка — размотает снасти, оборвет, унесет — стыда не оберешься, насмешек. Примолкли и рыбаки, присев и отжимая мокрую до нитки одежду: фуфайки, рубахи, зюйдвестки. Ахмедка сбросил с себя все до пояса — тело коричнево-сизое от загара. На груди на грязной, засаленной тесемке болтается крестик — крещеный татарин.