— Так вели-ка завтра пораньше утром оседлать ее и разбуди меня.
— Слушаю-с, я скажу дяде Прохору, чтоб он ее завтра не посылал за водой.
— Так ты мне водовозную хочешь дать? — спросил я, смеясь.
— Другие нейдут. На конюшне много жеребцов, да никто на них не садится. У какие!
— Отчего же их не попробуют оседлать?
— Не знаю-с, барин не желает. Их редко и из конюшни-то выводят, а уж как выпустят, так просто страшно, так вот на дыбы да норовят лягнуть.
Я подивился уменью моего приятеля хозяйничать, окутался в одеяло и погасил свечу. Но комары завели такой концерт в комнате, что спать не было возможности. Я зажег свечу. Задремал я только к утру, изжаленный и окровавленный. Но сон мой был неприятен. Я видел во сне Феклушу, подсыпавшую мне что-то в питье, а потом будто я обвенчался с ней. Я проснулся весь в поту, у постели моей стоял мальчишка, повторяя однообразно:
— Лошадь готова… лошадь готова.
Я оделся и сошел на крыльцо.
Было еще рано. Все небо покрывали серые облака, которые низко и медленно двигались; ветра не было и признаков, накрапывал мелкий дождь. После двухнедельной нестерпимой жары такое утро с отсутствием солнца обрадовало меня, и я с наслаждением вдыхал в себя влажный утренний воздух. Лошадь, подведенная к крыльцу, насмешила меня своей фигурой. Она была очень высока, с толстым животом, с выдавшимися костями; ноги передвигала, как палки. К довершению всего седло на ней было казацкое, так что, сев на нее, я очутился словно на верблюде.
— Извольте левый повод короче держать, а то она на пристяжке иногда ходит, так и кривит голову, — заметил мне кучер Прохор Акимыч с очень развитым туловищем и на коротеньких ножках, с важным лицом, которое почти сплошь было покрыто искрасна-черными волосами.
— Да ходила ли она под верхом?
— Куплена была-с для верху еще покойным барином. Стояла, стояла, а там ее в упряжь пустили, замучили. Теперь хуже всякой скотины ее мыкают. А лошадь добрая, славная такая.
И кучер ласково провел рукою по морде лошади. Не успел я выехать за околицу, как меня догнал мальчишка и вручил мне нагайку с наставлением только не бить лошадь по бедрам.
— Почему?
— Неравно как-нибудь зацепите за ногу, так оборони бог, этого она не любит.
— Понесет?
— Нет, брыкаться начнет.
— Да ты скажи лучше все, что за ней водится, я не желаю сломать шею.
— Ничего-с, она смирная! — с усмешкой отвечал мальчишка.
Он говорил правду: несмотря на удары нагайкой, лошадь и не думала прибавить шагу, а плелась нога за ногу. Потеряв терпение, я стал с ожесточением бить ее и шпорить; она поскакала, но такой убийственной рысью, что я чуть не вылетел из седла и до хрипоты кричал: «птру, птру!»
Вняв моему отчаянному гласу, она снова пошла шагом.
Маленькая тропинка вела к лесу, — я ехал по ней… или, вернее, по ней шла моя лошадь, никак не желавшая повернуть на торную дорогу, куда я раз десять направлял ее. Наконец я предоставил ей полную свободу, тем охотнее, что пышные облака поднялись высоко и быстро понеслись: солнце стало нагревать, тень леса была заманчива. После нескольких бессонных ночей нервы мои были сильно возбуждены. Тихий шорох, лес, утренний воздух, пение птиц — все действовало на душу живее обыкновенного. Я весь предался природе. Редки у человека минуты полного забвения мелочей, делающих нас рассеянными и равнодушными к лучшему в жизни. А без них, без этих мелочей, как дышится свободно, какое равновесие чувствуешь во всем своем существе, будто вновь переживаешь счастливое детство и в то же время сознаешь в себе силу человека, исполненного энергии… Все, что испытано дурного в прошедшем, тушуется какими-то радужными надеждами в будущем. Вся нежность, уцелевшая в глубине души, рвется на свободу, и вы радуетесь, что вам не нужно душить ее, — вы посреди природы! Ничтожная травка интересует вас и получает значение в ваших глазах. Вы готовы оплакивать муравья, погибшего под вашей ногой, так дорога и прекрасна кажется вам жизнь в эти минуты!