Как говорится, шуму много, толку мало. Прошел день, уже смеркалось, когда во дворе появилась девушка-лань. Хельмут снял передник и зашагал во двор. Так вот зачем были нужны сапоги! Во дворе он пробыл недолго. Нет, он вернулся в пекарню, молодцеватый и безукоризненный, но тут же плюнул в чугунную печурку возле шкафа с готовым хлебом. Там стоял Станислаус.
— Ты, сапог, тут человек стоит!
Тогда Хельмут плюнул еще раз и едва не попал Станислаусу на брюки. Станислаус схватил ведерко, из которого прыскали водой на хлеб, чтобы плеснуть в ответ немножко мутной воды, но тут в окошко постучала девушка-лань. Она поманила Станислауса и попросила его на две минутки выйти во двор. Мир повернулся к Станислаусу приятной стороной.
Письмо Станислауса попало в хорошие руки. Стихи чудные, немного печальные, но дело вот в чем: стихи полны подозрений и безосновательной грусти. А ведь это была просто небольшая прогулка на мотоцикле, совершенно безобидная.
— Вы вовсе не обязаны мне это говорить. Стихи? Да, боже мой, это так, внезапная фантазия, настроение. Все прошло, растворилось в летнем тумане над лугами.
О, это были необычные слова! Девушка пыталась найти ответ, но тут распахнулось окно пекарни. Хельмут вытряхнул бумажный мешок, и они стояли в облаке древесных опилок. Девушка сумела воспользоваться этим облаком, под его прикрытием она схватила Станислауса за руку и пожала ее.
— В среду ждем вас к себе, пожалуйста. Мой отец велел вам кланяться. Стихи ваши — блеск!
Облако опилок рассеялось. Девушка ушла. Станислаус стал лучше думать о себе: он написал стихотворение, и оказалось, не на ветер. Его приняли. Целая семья читала его. И он восславил искусство так тонко и точно расставлять слова, что они начинали испускать лучи, попадающие прямо в сердца людей. Большой ученый в нем обиженно отступил. Теперь он стал чем-то вроде доктора Фауста. Гёте был парень что надо! У него для каждого что-то есть: или одно, или другое.
40
Станислаус приходит к отцу лани, заглядывает в уголки поэтической души и из-за поцелуев на кухне ввергает себя в пучину новых страданий.
Отец девушки-лани по имени Лилиан носил коричневую вязаную жилетку с зеленым кантом, у него были детские голубые глаза и пятнышко усов под носом. Своими большими, робкими руками он сложил газету так бережно, словно она была из шелковой бумаги.
— Пёшель, а это моя жена.
Фрау Пёшель в знак приветствия подала Станислаусу локоть. На пальцы у нее налип серо-красный мясной фарш с блестками лука.
— Мы знакомы. Вы любите битки?
— Что? — Станислаус смешался, так как в этот момент появилась Лилиан и поздоровалась с ним.
— Битки, — повторила фрау Пёшель и хлопнула в перемазанные фаршем ладоши. — А фальшивого зайца? Вы едите фальшивого зайца?
— Да-да, с удовольствием. — Станислаус сейчас не отказался бы и от жареных дождевых червей, потому что он чувствовал ласковое пожатие руки девушки-лани.
— Добро пожаловать! — Лилиан в белом кухонном передничке, с прелестной кудлатой головкой, с тонкими раздувающимися ноздрями — вот она, рядом!
— Да-да, вот мы и встретились!
Станислаус и господин Пёшель сели друг против друга. За желтыми тюлевыми гардинами вечер спускался на город. Напольные часы, громадные, как шкаф, громко тикали и такали: фабрика времени с золотыми гирями. В кухне женщины что-то отбивали, шлепали, щелкали. Сухопарый Станислаус сидел на софе, занимая очень мало места.
— Да, да, люди, — сказал он и с глубокомысленным видом уставился на большую картину. Это был пейзаж, весь розово-красный от земли до неба. Даже овцы, которые, казалось, смирно стояли, дожидаясь, пока художник их напишет, не были обойдены при распределении розовой и красной краски.
— Это один живописец написал, и она недешево стоила, — пояснил господин Пёшель. И провел рукой по картине. — Здесь чувствуешь краску. Это и отличает картину от репродукции.
Станислаус, ликующий, исполненный ожиданий, что сразу бросалось в глаза, был готов на все. Он пробежал пальцами по засохшим мазкам масляной краски и среди вереска на картине обнаружил даже подпись автора: «Герман Виндштрих, магазин живописи».
Подали ужин, фальшивый заяц благоухал на столе. Они принялись за еду. Станислаус съел все, никого не обидел.
— Бруснику тоже тушила Лилиан, — сказала фрау Пёшель. От подслащенной брусничной массы, если съесть подряд две ложки, першило в горле. Першило в горле, как от маршевой музыки из репродуктора, где пели: «Славься, Германия…» Лилиан чистила яблоко для Станислауса. Мать глазами провожала каждое движение ее ножа. Все пересели за курительный столик.
— Он у нас одновременно и шахматный, — сказал папа Пёшель, и его робкие пальцы забегали по столешнице с вделанной в нее шахматной доской. Станислаус удовлетворенно кивнул и закурил сигару. Нет, он никого не мог обидеть и брал все без возражений и промедлений. Лилиан подставила ему пепельницу, и он стряхивал серый сигарный пепел на зубцы Шпрембергской башни города Котбуса.
— Это память о моем путешествии еще в молодые годы — сказал господин Пёшель.