Я возьму один случай, который будет служить как символом, так и примером: случай цвета. Мы слышим, как реалисты (эти сентиментальные парни) говорят о серых улицах и серой жизни бедняков. Однако бедняцкие кварталы можно назвать какими угодно, но только не серыми; они пестрые, полосатые, пятнистые, пегие и в заплатах, как лоскутное одеяло. Хокстон[150] недостаточно эстетичен, чтобы быть монохромным, и в этом нет ничего от кельтских сумерек[151]. На самом деле лондонский беспризорник ходит невредимым среди цветных печей. Посмотрите, как он идет вдоль ряда рекламных щитов, и сначала вы увидите его на фоне светящейся зелени, как путешественника в тропическом лесу, затем он предстанет черным, как птица, на фоне яркой синевы Южной Франции, а теперь он проходит через красные поля, как золотистые леопарды Англии. Он должен понять иррациональный восторг возгласа Стивена Филлипса[152] о «более синем синем и более зеленом зеленом». Нет синего более синего, чем синий у Рекитта[153], и нет черного чернее, чем у Дэя и Мартина[154], нет более ярко-желтого цвета, чем у горчицы Колмана[155]. Если, несмотря на этот хаос красок, подобный сломанной радуге, душа маленького мальчика не опьянена искусством и культурой, причина, конечно, не вo всеобщей серости и не в тупости его чувств. Дело в том, что цвета представлены в неправильной связи, в неправильном масштабе и, прежде всего, ради неправильной цели. Нашему мальчику не хватает не цвета, а философии цвета. Короче говоря, в синем Рекитта нет ничего плохого, за исключением того, что синий не должен быть синим Рекитта. Синий принадлежит не Рекитту, а небу; черный принадлежит не Дэю и Мартину, а бездне. Даже самые прекрасные плакаты – всего лишь малость, раздутая до огромного масштаба. В часто встречающейся рекламе горчицы есть что-то особенно раздражающее: приправа, небольшая роскошь, в больших количествах ее потреблять невозможно. Прямое издевательство – демонстрировать на этих голодающих улицах так много горчицы и так мало мяса. Желтый – яркий пигмент; горчица – острое удовольствие. Но смотреть на эти желтые моря – все равно что глотать галлоны горчицы. От такого угощения либо умрешь, лишь напрочь перестанешь различать вкус горчицы.
Теперь предположим, что мы хотим сравнить эти гигантские пустяки на рекламных щитах с теми крошечными и космическими миниатюрами, на которых средневековые люди изображали свои мечты: картинки маленькие, голубое небо едва ли больше одинокого сапфира, а огни Страшного суда – лишь крапинка золота. Разница здесь не только в том, что искусство плаката по своей природе более поспешно, чем искусство книжной иллюстрации; разница даже не только в том, что древний художник служил Господу, в то время как современный художник служит господам. Принципиальная разница в том, что старый художник сумел создать впечатление о цвете как о чем-то значительном и драгоценном, как драгоценны ювелирные изделия и камни-талисманы. Цвет часто был произвольным, но он всегда передавал некое общепризнанное значение. Если птица была синей, дерево золотым, рыба серебряной, а облако алым, художнику удавалось передать, насколько эти цвета важны и почти болезненно интенсивны: все красное – как раскаленный металл, все золотое – как золото, плавящееся в огне. Этот цвет, касающийся духа, школы должны восстановить и защитить, если они действительно хотят вернуть детям вкус к творчеству или удовольствие от искусства. Это не расточительство красок, а своего рода пылкая бережливость. Это чувство огораживало зеленое поле в геральдике так же строго, как зеленое поле крестьянина в деревне. Оно не выбросило бы золотой лист, как не выбросило бы золотую монету; оно не пролило бы по неосторожности пурпурный или багровый, как не пролило бы хорошее вино или невинную кровь. Здесь перед педагогами возникает трудная задача: они должны научить людей наслаждаться цветами, как спиртными напитками. Непростая работа – превращать пьяниц в сомелье. Если двадцатый век преуспеет в этом, он всего лишь едва догонит двенадцатый.