Поэтому я говорю откровенно и без намека на уклончивость: империализм в его общепатриотических притязаниях кажется мне и слабым, и пагубным. Это попытка европейской страны создать своего рода бутафорскую Европу, над которой она может доминировать, вместо настоящей Европы, к которой она может лишь быть причастна. Это стремление окружить свою жизнь подчиненными. Идея восстановления Римской империи самостоятельно и лично для себя – мечта, которая преследовала каждую христианскую нацию в той или иной форме – и почти в любой форме становилась ловушкой. Испанцы – последовательный и консервативный народ, поэтому они попытались воплотить Империю в долгоживущих династиях. Французы – свирепый народ, поэтому они дважды создали эту Империю с помощью оружия. Англичане, прежде всего, поэтический и оптимистичный народ, и потому их Империя стала чем-то расплывчатым и все же милым, чем-то далеким и все же родным. Но мечта о могуществе в самых дальних краях все же остается слабостью, пусть и соприродной англичанам; гораздо большей слабостью, чем было золото для Испании или слава для Наполеона. Если бы нам когда-либо пришлось столкнуться с нашими настоящими братьями и соперниками, пришлось бы забыть про все эти фантазии. Не стоит мечтать о противопоставлении австралийских армий немецким, как не стоит мечтать о противопоставлении тасманской скульптуры и французской. Итак, чтобы никто не обвинял меня в сокрытии непопулярных взглядов, я объяснил, почему я не верю в империализм в общепринятом понимании. Я думаю, что он не только причиняет время от времени зло другим народам, но постоянно терзает и ослабляет мой собственный народ. И я подробно описал такой империализм, который представляет собой приятное заблуждение, отчасти для того, чтобы показать, насколько он отличается от более глубокого, более зловещего и вместе с тем более убедительного явления, которое я вынужден для удобства называть в этой главе тем же словом. Чтобы докопаться до корней этого злого и совершенно неанглийского империализма, мы должны вернуться вспять и начать заново с более общего обсуждения первых потребностей человеческого общения.
II. Мудрость и погода
Хочется верить, что большинство понимает: самые обычные вещи не бывают банальными. Рождение скрыто за ширмами именно потому, что это ошеломляющее, ужасное чудо. Смерть и первая любовь, хоть и случаются с каждым, могут заставить сердце остановиться при одной лишь мысли о них. Таковы исходные предпосылки, но решусь утверждать и кое-что еще. По правде говоря, этим универсальным вещам присуща не только странность, но и тонкость, и в итоге самые обычные вещи оказываются самыми сложными. Некоторые люди, имеющие отношение к науке, преодолевают трудности, сводя сложное к простому: так, первую любовь они назовут половым инстинктом, а страх смерти – инстинктом самосохранения. Но это все равно что справиться с трудностью описания зеленых перьев павлина, назвав их синими. Да, синева там присутствует. Но тот факт, что и в романтике, и в
Совершенно ошибочно полагать, что обыденная вещь не может быть утонченной, то есть трудноуловимой и едва определяемой. Салонная песенка моей юности, начинавшаяся словами: «В сумерках, о, мой дорогой…»[95], была довольно вульгарной, но связь между человеческими страстями и сумерками тем не менее изысканна и даже загадочна.
Или возьмем другой очевидный пример: шутки о теще едва ли деликатны, но проблема тещи чрезвычайно деликатна. Теща неуловима, подобно сумеркам. Она – мистическая смесь двух несовместимых вещей – закона и матери[96]. Шутки представляют ее в ложном свете, но они возникают из настоящей человеческой загадки. Журнал «Комические штучки»[97] плохо справляется с такими трудностями, понадобится Джордж Мередит[98] на пике творчества, чтобы преодолеть эти трудности правильно. Наиболее точное изложение проблемы, возможно, таково: дело не в том, что теща непременно противна, а в том, что она вынуждена быть милой.