По правде сказать, когда мы вошли в пещеру, я просто остолбенела от удивления. Была она высокая и глубокая, с потемневшим от дыма потолком, задняя часть ее тонула во мраке, казалось, что ей нет конца. Пещера служила огромной спальней, вся она была сплошь заставлена кроватями и всевозможными топчанами, которые выстроились рядами, будто в больнице или казарме. В воздухе стояла ужасная вонь, как бывает в приютах или богадельнях, а постели — я сразу же это заметила — были в беспорядке, со смятыми, невероятно грязными простынями. Беженцев в пещере была уйма: кто сидел на краю кровати и почесывал в голове или просто ничего не делал, кто лежал, завернувшись в одеяло, кто расхаживал взад и вперед по узкому проходу между койками. Несколько беженцев сидели друг против друга на двух кроватях за маленьким столиком и играли в карты так же, как и картежники из Сант-Эуфемии — в пальто и шляпах. На одной из коек я заметила полуголую женщину, кормящую грудью ребенка, а на другой — трех или четырех детей; лежали они, тесно прижавшись друг к другу, неподвижно, как мертвые, наверно, они спали. В глубине пещеры, где, как я уже сказала, было совсем темно, можно было все же различить горы наваленных друг на друга чемоданов, ящиков, узлов — видно, вещи этих бедняг-беженцев, которые им удалось захватить с собой, когда они бежали.
Около входа я увидела странное зрелище: покрытый красивой вышитой скатертью алтарь, сооруженный из упаковочных ящиков. На скатерти стояло распятие и две серебряные вазы, в которые за неимением цветов были воткнуты пышные ветки остролиста. Под распятием же, вместо образков и всяких священных предметов, было разложено в строгом порядке много разных часов, наверно, не меньше дюжины — и это было также необычно. Часы были все старомодные, такие, какие носят в жилетном кармашке, большинство из белого металла, но одна пара, кажется, была золотая. Подле алтаря на скамеечке я увидела священника. Хотя на голове у него была тонзура, но по всему остальному священника в нем признать было довольно трудно. Это был мужчина лет пятидесяти, со смуглым, худым и серьезным лицом. На нем была не черная сутана, а все белое — белая майка, белый кушак, белые брюки, или, вернее, шаровары, и только черные носки и черные ботинки. Словом, неизвестно, почему он снял верхнюю одежду и остался в исподнем.
Сидел он неподвижно, опустив голову, сложив на груди руки, быстро шевеля губами, будто молился. Потом он поднял на меня глаза — тем временем я подошла рассмотреть поближе алтарь, — и тут я увидела, что глаза у него безумные и будто пустые.
Шепотом я сказала Розетте:
— Да ведь он сумасшедший, — однако не удивилась, потому что теперь я уже давным-давно ничему больше не удивлялась.
Священник продолжал на меня пристально смотреть, и во взгляде его постепенно зажглось какое-то любопытство, будто он знал, кто я, но забыл и теперь пытался припомнить. Вдруг он вскочил и схватил меня за руку:
— Молодец, наконец-то ты пришла… ну, скорее, заведи мне эти часы.
Немного растерявшись, я обернулась к сидящим в пещере, тем более что он сжимал мне руку со страшной силой — так обычно вцепляется своими когтями сокол или ястреб. Один из беженцев, играющих в карты, краешком глаза видел происходящее и, не оборачиваясь, крикнул:
— Сделай ему удовольствие, заведи его часы… бедняга… у него разрушили и церковь, и домик, где он жил. Он убежал со своими часами и помешался… но он никому не причиняет зла… ты его не бойся.
Немного приободрившись, мы с Розеттой взяли часы и стали их заводить, вернее, делать вид, что заводим, так как все они были уже заведены и прекрасно шли. Помешанный стоял рядом и смотрел на нас, как смотрят священники: широко расставив ноги, заложив руки за спину, нахмурив брови и опустив голову. Когда мы завели все часы, он глухо сказал:
— Теперь, когда вы мне их завели, я могу наконец начать служить мессу… молодцы, молодцы, наконец-то вы пришли…
В этот момент, по счастью, к нам подошла другая обитательница этой пещеры: молодая монахиня, при виде которой я сразу же почувствовала себя спокойней. У нее было овальное бледное лицо со сросшимися темными бровями — будто черная полоска положена над черными глазами, спокойными и блестящими, как звезды в летнюю ночь. Однако самое большое впечатление на меня произвели и просто даже поразили ее белоснежный нагрудник и все другие белые принадлежности ее монашеской одежды: они сверкали ослепительной белизной и — в данном случае невероятно — были отлично накрахмалены. Кто знает, каким образом удавалось ей в этой грязной пещере сохранять свою одежду в такой чистоте и таком порядке! Она ласково, мелодичным голосом обратилась к священнику:
— Ну, дон[9] Маттео, идемте же с нами обедать. Только сперва наденьте что-нибудь на себя, нехорошо садиться за стол в нижнем белье.
Дон Маттео — точь-в-точь зуав в своих широких шароварах — слушал ее, широко расставив ноги, склонив голову, с блуждающим взглядом и открытым ртом. Наконец он пробормотал:
— А как же часы? Кто посмотрит за часами?
Монахиня сказала своим спокойным тоном: