Что касается молодой пшеницы, то запомнился мне один случай — в те дни помог он мне ясно осознать, что такое голод. Однажды после полудня пошли мы, по обыкновению, в Фонди в надежде купить немного хлеба. Спустившись в долину, мы остолбенели, увидев трех немецких лошадей, спокойно пасшихся среди поля пшеницы. Лошадей стерег какой-то солдат без нашивок, может, русский, как тот предатель, которого мы однажды повстречали на дороге. Он сидел на низенькой изгороди, с травинкой в зубах. Сказать по правде, я никогда еще так ясно, как в ту минуту, не понимала, что такое война и почему во время войны у человека ни сердца нет, ни ближних, все дозволено и возможно. День стоял чудесный, солнечный, напоенный ароматом цветов. Мы трое — Микеле, Розетта и я — так и застыли у изгороди, смотря, раскрыв рот, на этих красивых, выхоленных лошадей, — они, бедняжки, не понимали того, что их заставляют делать хозяева, и щипали, вытаптывали нежную пшеницу, пшеницу, из которой, когда она созреет, пекут хлеб для людей. Помнится, когда я была ребенком, родители говорили мне: хлеб священен, грешно выбрасывать его или не беречь, и даже класть булку нижней стороной кверху — тоже грех. А теперь я видела, что хлеб дают лошадям, между тем как в долине и в горах умирают с голоду тысячи людей. Наконец Микеле, выражая наше общее чувство, произнес:
— Будь я религиозным человеком, я поверил бы, что настали дни Апокалипсиса, когда кони вытопчут посевы. Но так как я не религиозен, скажу только, что настали дни немецкой оккупации, а это, пожалуй, одно и то же.
В тот же день, немного позднее, получили мы еще одно подтверждение насчет характера немцев, такого странного и такого не похожего на наш итальянский; не спорю, может, у них и много разных там прекрасных качеств, но всегда чего-то не хватает, будто немцы — неполноценные люди. Мы опять зашли к адвокату, у кого в прошлый раз встретили того жестокого офицера, который находил удовольствие в том, что, как он выражался, очищал пещеры огнеметом, и на этот раз тоже застали там немца, капитана. Однако нас адвокат предупредил:
— Этот не такой, как другие, он действительно культурный человек, говорит по-французски, жил в Париже и к войне относится так же, как и мы.
Вошли мы в домик, и капитан, как делают все немцы, при нашем появлении встал и, щелкнув каблуками, пожал нам руки. Это действительно был воспитанный человек, настоящий синьор. У него была небольшая лысина, глаза серые, нос тонкий и аристократический, губы надменно поджаты; в общем, он был довольно красив и даже смахивал бы на итальянца, если бы в нем не чувствовалось какой-то скованности и жесткости, чего никогда не бывает у нас, итальянцев. Он хорошо говорил по-итальянски и рассыпался в комплиментах Италии. Сказал, что это его вторая родина, каждый год он ездит к морю, на Капри, и что война дала ему возможность по крайней мере посмотреть у нас много красивых уголков, где он не бывал раньше. Немец угостил нас сигаретами, поинтересовался, кто мы и что мы, и наконец стал рассказывать про свою семью и даже показал нам фотографию: жена его была красивая женщина с чудесными светлыми волосами, а трое детей тоже хорошенькие, все светловолосые, ну прямо ангелочки. Взяв у нас обратно фотографию, он сказал:
— Сейчас мои дети счастливы.
Мы спросили его, почему же, и он ответил, что они давно мечтали иметь ослика, и он, как раз на этих днях, купил в Фонди осла и отправил им в подарок в Германию. Воодушевившись, он пустился в подробности: нашел он именно такого ослика, как и искал, сардинской породы, и так как это еще сосунок, он отправил его в Германию с воинским эшелоном, поручив одному солдату в дороге все время поить его молоком: в эшелоне была также и корова. Он смеялся, страшно довольный, а потом добавил, что в эту минуту его дети, наверно, катаются на своем сардинском ослике, поэтому он и сказал, что они счастливы. Мы все, в том числе адвокат и его мать, просто ужаснулись: вокруг голод, людям нечего есть, а он, видите ли, посылает в Германию ослика и велит его поить молоком, а ведь оно могло бы пригодиться итальянским детям, которые в нем нуждаются. Где ж его любовь к Италии и итальянцам, если он не понимал даже такой простой вещи? Однако я подумала, что сделал он это без всякого злого умысла — нет спора, это был лучший из всех немцев, каких я только до сих пор встречала; он поступил так просто потому, что был немец, а немцы, как я уже сказала, скроены на особый лад, может, у них и много хороших качеств, но все их достоинства будто только с одной стороны, а с другой — нет ни одного, вроде как это бывает с некоторыми деревьями, что растут вплотную к стене: у них все ветви лишь с одной стороны — с той, что противоположна стене.