Расплескав обширную бурую лужу, неподалеку ударил брандкугель, но, видать, захлебнулся, повертелся, только зря дымясь паром, и не произвел впечатления даже на вестового коня, – так что детина роста воистину гренадерского напрасно прикрыл ему влажные глаза обшлагом шинели. Сивка и без того размечтался уже о покойном стойле и овсе по 1,5 копейки за пуд контрабандой.
– Что там, братец?.. – так и не припомнил имени богатыря Пустынников. Что-то не слишком связное с его анатомией…
– Так басурмане-с ложементы атаковали-с, ваш благородие, – отчего-то радостно рапортовал детина с характерным присвистом в уничижительно-лакейской манере: должно быть, забрили из дворовых за провинность, оно и в радость: хоть под пули, но из неволи долой.
– Евдоха, веди коня благородия к казематам, – напомнил несуразное имя великана каптенармус.
Мужичок с расторопностью полового и фамилией для должности своей даже подходящей, но… – как знал Илья наверное, – человек редкой честности, хоть и Свиньин.
– Пока ты мне ево кониной не сдал, – обеспокоился судьбой коня Свиньин более, чем собственной, ибо за время, пока они с Евдохой свели сивка от каптерки к каземату во второй эшелон, их не раз догнали и обрызгали грязью ядра, должно быть, английские.
– С Пятиглазой[55] состязаетесь? – уточнил это обстоятельство Илья, к тому времени уже взбежавший на террасу «бульварных» батарей[56] позади редюита.
Грохот тут стоял такой, что только давняя привычка позволяла артиллеристам 32-го морского экипажа разговаривать, не срывая горла, которое и без того першило от едких желтоватых облаков пороховой гари.
Надрывно скрипели вертикальные винты, рычали и стонали матросы, натягивая в блоках тали отката, стучали банники и протяжно, как муэдзин, голосил сигнальный: «Бо-омба! Благополучно, только армейскому голову оторвало»…
Армейские, в представлении матросов, хоть и не уступали им в личной храбрости, да все одно были не в счет, – «сено-солома», ни порядку, ни выучки, только ногу тянуть на плацу[57].
– Так точно, ваше благородие, – неохотно, едва обернувшись, не то ответил, не то согласился с ним пожилой артиллерист, сидя на лафетном ящике и снаряжая неведомый артиллеристскому регламенту снаряд – пустой пороховой бочонок. Он его начинял осколками вражеских бомб, от которых кругом непрестанно брызгала грязь и шла рябь по лужам. Туда же, видимо, приуготовлен был и обычный пороховой картуз с фитилем в качестве заряда.
Из воспоминаний ветеранов обороны: «Наложат цилиндрический жестяной ящик неприятельскими ручными гранатами, иногда собранными осколками и валяющимися ядрами. Бочонок с этим гостинцем посадят в мортиру и пустят в отместку к неприятелю: мол, подавитесь, французы своим же добром».
Или же еще характерное: из воспоминаний отставного полковника гвардии Чаплинского: «Несмотря на сильный картечный огонь, которым они были встречены, французы успели уже взобраться на бруствер, но егерям Подольского полка и дружине Курского ополчения удалось сбросить их обратно в ров. Поражаемые ружейным огнем и каменьями, уцелевшие французы отбежали в ближние воронки, происшедшие от памятных всем камуфлетов». Обратите внимание, господа, – противник внизу, во рву, а поразить его нечем. Тогда забрасывают каменьями! Вот уж, воистину, повторение Трои!
Так что не только порох был в большом дефиците у защитников бастионов, но и со снарядами, особенно с гранатами, дело было, как говорится, из рук вон, так что в руки бралось буквально все, что можно было применить в этом качестве.
Впрочем, справедливости ради надо отметить, что то ли наученный нашими Левшами, то ли по оказии, но подобным же образом поступал и противник: «…в половине осады неприятель стал бросать к нам из мортир корзины, наполненные гранатами, числом от пятнадцати до двадцати. Ночью падение этих гранат было особенно красиво: поднявшись на известную высоту, они распадались во все стороны огненным букетом».
А говорят, что солдат – душа портяночная! Над ним смерть летит, а он: «Эвон, каково благолепие!» Думается, что и француз в траншее восхищенно шептал: «C’est charmante!» – люди же, хоть время от времени звери.
Чуть более учтив был и кондуктор, наблюдавший за суетой адской кухни орудия с хладнокровием истукана:
– Пятиглазка… – подтвердил он идолищным басом. Даже трубочка попыхивала в его седых усах, казалось, без участия истукана, как жертвенные благовония. Впрочем, вот, опережая команду фейерверкера:
– Пли!
– Мирон, дура, нога под катком! – вдруг рявкнул кондуктор на зазевавшегося от натуги матроса, тянувшего пушечную таль ближе всех к раме лафета. И в мгновенье, как тот дернул ногой, – огромная черная туша с громовым раскатом отпрыгнула на дубовом ложе от амбразуры.
Матрос с нечленораздельным криком, в котором едва можно было разобрать «матерь» и навряд ли Божью, опрокинулся на спину, его тут же скрыли клубы дыма, из которых только выкатилась бескозырка, мелькая желтой надписью: «Пилад», но…