— Согласна-то согласна. Но я знаю, что такое одержимость. Для нее нет законов. Одержимого ведет страсть. Он всегда чего-то хочет и не знает, что такое нельзя.
— Но я уже все понимаю сам.
— Если так, — серьезно сказал отец, — тогда я подумаю.
Осенью он уехал в Африку.
В дом Логиновых постепенно, один за другим возвращались аспиранты. Но теперь это были не математики, а биологи или биогеографы.
Мальчик должен стать ученым. Пусть не математиком, пусть, но ученым. Во что бы то ни стало.
Через год новой бедой навалились головные боли. Острота зрения правого, единственного глаза упала катастрофически. Татьяна Федоровна не хотела верить в опасность, когда офтальмолог, как и в тот раз, отослал мальчика в нейрохирургию.
Утром с листьев лип во дворе больницы стекал нектар и пятнал белые плиты тротуара. Ранние пчелы кружились над головой, будто он вдруг попал под огромную раковину. Отец когда-то привез кучу таких раковин с Кубы. И мальчик, ложась в постель, брал две с собой, прилаживал к ушам и засыпал под далекий шум теплого моря. Он и в больнице держал их под подушкой и, когда ему делалось особенно грустно и одиноко, прикладывал раковины к ушам и забывал обо всем.
— Мама, а разве липа еще цветет? — спросил мальчик, подымая лицо к небу.
— Да, я ведь тебе говорила: нынче все запоздало. Холодное лето.
— Это заметно. Здесь так мало птиц. Природа, кажется, лишилась голоса. Ты принеси завтра магнитофон и лесные пленки. Да, если бы переписала с пластинок… Помнишь, папа мне купил…
— Помню. Он тогда уезжал на Кубу. И ты еще… — она хотела сказать «был здоров», но не стоило напоминать, и она не договорила. Да, тогда все было по-другому. Феноменальный ребенок так много обещал в будущем, и она не пожалела бы ничего, чтобы помочь полностью проявиться его таланту, а может, и его гениальности. Все казалось ей таким близким, таким возможным.
— Но старое не повторится. Не может повториться! — сказала она твердо. — Они решили понаблюдать.
Мальчик промолчал. Он подумал, что отец понял бы все, что сейчас с ним происходит и что ждет его. Но сказал другое:
— Пианино тут нет… меня одолевают звуки. Когда проходит боль, они не дают мне покоя…
«Бородин был химиком», — некстати подумала мать. Вспомнила о давнишнем увлечении сына музыкой. Странно, ведь она, его мать, никогда не любила музыку. Сказала:
— Да, в больницах не бывает пианино. А звуки можно записать на бумаге. Тогда они перестанут тебя мучить. Ты не забыл еще нот?
Нет, он не забыл, хотя давно не брал в руки нотной бумаги. Но увидит ли он, где нужно писать нотные знаки?
Мать не чувствовала его состояния, и разговор у них не получился.
Где-то журчала вода, мальчик пошел на звук. Это был фонтан. Вокруг него на кустах дрались и кричали воробьи. Он долго слушал их, забыв о матери.
Профессор был неприлично молод и неприлично, как показалось Татьяне Федоровне, подвижен и оживлен. На его розоватом узком лице с блестящей после бритья кожей не было и намека на страдание. И говорил он чистым, ясным голосом, которому были чужды интонации участия. Такой голос бывает у того рода ученых, которые свое открытие считают выше всех трагических случаев, ставших для него фундаментом. Математика в этом смысле была честнее медицины.
— Мы имеем сложный случай прорастания глиомы на сосок зрительного нерва, — профессор взглянул на Татьяну Федоровну, затем на Кирилла Алексеевича, как бы желая найти в них своих сторонников. Но ни мать, ни отец не отозвались на его призыв. — Да, это трудно для диагностики, но при помощи новых средств мы все же сумели подойти к успешной ранней диагностике заболевания. В данном случае опухоль широким основанием подходит к заднему полюсу глаза. Да, мы видим единственный выход. Операция. Безотлагательная.
— Причина? Вы же ее должны знать! — Татьяна Федоровна вся подалась вперед, крепко сжатыми в кулаки руками опираясь о колени. — Почему такая напасть на моего мальчика? Наверное, в прошлый раз что-то сделано не так.
Кирилл Алексеевич едва заметно покачал головой. В отличие от жены его волновало совсем другое. Он не знал, чем это грозит сыну, но чувствовал, как храбрится молодой профессор, как ему трудно высказаться до конца, и это пугало, как горный обвал. Его не занимало, почему это стряслось, и он слышал и не слышал, как профессор стал сбивчиво, виновато говорить, что ученые до сих пор не утвердились в причинах возникновения этой болезни. Много разных мнений. И стал перечислять их, кажется, все больше робея и тушуясь перед строгой Татьяной Федоровной. «Ну зачем, зачем он это объясняет? — угнетенно подумал отец. — Зачем, если…»
— Последний глаз, доктор, — сказал он глухо, — последний глаз у него, — повторил он.
Профессор вдруг осекся, и лицо его неожиданно побледнело. И хотя он считал выдержку одним из главных достоинств врача, все же не сумел остаться на высоте своего убеждения: безнадежность в голосе отца, подавленность всей его сильной фигуры вернули ему столь живучее в добрых людях сострадание. Но подумать о том, что он должен утешать этого человека, не успел, а сказал, будто для себя: