— Что вам рассказать об этом ужаснейшем царстве мещанства, граничащего с идиотизмом? — услышала она звонкий голос Есенина. Галя показала на стул рядом с собой, и Женя присела. — Кроме фокстрота, там почти ничего нет. Они только жрут и пьют — и опять фокстрот. Человека я там не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать! Высшее достижение — мюзик-холл. Даже книг не захотел там издавать, несмотря на дешевизну. Никому это не нужно. Ну и я их тоже с высокой лестницы по-нашенски! Куда же нам со своей непристойной поэзией? Это так же невежливо, как коммунизм!
— Но там ведь порядок... — раздался чей-то голос.
— Да, порядок, — хитро прищурился Есенин. — Все выглажено, вылизано и причесано, как голова у Мариенгофа. Птички какают только с разрешения и сидят, где положено. Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую там за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину.
Вопросы сыпались со всех сторон. Есенину это надоело, он встал и в свойственной ему манере, звучно, энергично, размашисто продекламировал:
Садиться за стол он не стал. Его отозвал в сторонку Мариенгоф, и они о чем-то тихо беседовали.
— Ну, довольна, что пришла? — спросила Галя, сияя счастливыми глазами.
— Спасибо, Галя. А ты... Почему он приехал?
— Он русский поэт и за границей не остался бы. Я об этом знала. Ему там душно и тесно. Сегодня днем он был в Кремле по поводу издания альманаха произведений крестьянских писателей. Идем, я тебя с ним познакомлю.
Они подошли к Есенину. Он только что закончил беседовать с Мариенгофом, который весь в красных пятнах от злости на красивом выхоленном лице направился к выходу из кафе.
— Сережа, познакомься. Это Женя Яблочкина, моя подруга и твоя поклонница.
— Очень приятно, — сказал Есенин. — А кто из современных русских поэтов вам нравится?
— Блок, Клюев, Андрей Белый, — ответила Женя.
— Ранний Клюев — да, но не теперешний. Клюев стал совсем плохим поэтом, как и Блок. Я не хочу сказать, что они незначительны по внутреннему содержанию. Как раз нет. Блок, конечно, не гениальная фигура, а Клюев, некогда потрясенный им, не сумел отойти от голландского романтизма. Но все-таки они значат много. Пусть Блок по недоразумению русский, а Клюев воспевает Россию по летописям и ложной зарисовке всех проходимцев, они кое-что сделали. Причем сделали до некоторой степени даже оригинально. Я не люблю их главным образом как мастеров языка. Блок — поэт бесформенный, Клюев тоже. У них нет фигур нашего языка. У Клюева они очень мелкие («туча ель, а солнце белка с раззолоченным хвостом»), а Блок чувствует простое слово исключительно по Гоголю: «слово есть знак, которым человек человеку передает то, что им поймано в явлении внутреннем или внешнем».
— А вот «Рим»... — безуспешно попыталась вставить Женя.
— «Рим» Клюева производит гнетущее впечатление. С точки зрения формы безвкусно и безграмотно до последней степени. «Молитв молоко» и «сыр влюбленности» — это же его любимые Мариенгоф и Шершеневич со своими «бутербродами любви». Знаю, в чем его сила и в чем правда. Выбить из него эту оптинскую дурь — и он бы написал лучше, чем «Избяные песни». Поэтическое ухо должно быть магнитом, который соединяет в один звуковой удар слова разных образных смыслов, только тогда это имеет значение. Андрей Белый — это величина!
— Ваши стихи мне очень нравятся, они понятны. А стихи других имажинистов — нет, у них все размыто! Не понимаю я имажинизм, — набравшись храбрости, сказала Женя.
— Дело не в имажинизме, который притянула нам Венгерова в сборнике «Стрелец» в пятнадцатом году, а мы взяли да немного его изменили. Дело в осознании, преображении мира посредством образов. И каждый художник слова рисует картину по-своему.
Тут Есенина оторвали от беседы и чуть не силой потянули за стол. Женя издали наблюдала за ним. Он пил немного, за этим следила Галя, неотлучно находившаяся рядом.
— Скучаете? — услышала Женя и обернулась. Невысокого роста, лет тридцати, взгляд как будто исподлобья, приятная внешность.
— Меня зовут Алексей Ганин. Лучше просто Леха, так меня зовут друзья. Тоже поэт, но непризнанный. Пока непризнанный.
Женя с Ганиным разговорились, и весь вечер он не отходил от нее. Читал стихи, отрывки из своей поэмы «Русалка», где были «зеленые косы», «синеглазые ночи», «златокудрые дни» и печаль в конце.