— «В дыму походов, в огне боев ковал победу, громил врагов…» — простонал Алексей Николаевич, отгоняя неприятные воспоминания суворовской песней.
После тяжелого учебного дня рота шла спать. Вечер был теплый — Цельсий держался на нуле, — мягко-светлый от обилия снега и полной луны. Воспитанники шли ладно, предвкушая близкий отдых. И Алексей вместе со всеми ловко ставил, как того требовал устав, полную ступню на твердый наст, внутренне любуясь собой, своей формой, пригнанной к крепкому, еще полудетскому телу: хромовыми сапожками, наглаженными суконными черными брючками с широкими, морковного цвета лампасами, черной же однобортной шинелью, облегающей плечи, и ушанкой с аспидно блестящей, вкусно пахнущей мерлушкой. Страна, голодавшая и истекавшая кровью, не жалела для суворовцев ничего: на них все было первосортным — мерлушка, сукно и шевиот, хром, кожа, а в котлах доброкачественным — коровье масло, тушенка, макароны, крупы. И все же потребности отрочества превосходили все возможное. Мысль о еде преследовала их даже в танцклассе, под команду преподавательницы: «Каблук-носок-три-четыре! Каблук-носок-три-четыре!» На сером, хорошо отмытом некрашеном полу однообразно двигались два десятка фигурок в черных гимнастерках с начищенными пуговичками и бляхами, исполняя па-де-катр. За окном темнел провал Казачьей слободы, а отдаленно, добираясь с первого этажа на четвертый, в зал проникал сладостный запах, и по танцующим парам шелестело: «Сегодня — пончики!» Лад нарушался, и рассерженная преподавательница — лицо самоварчиком, округлое, пухлое, с краником-носом и оттопыренными ушками, — подлетала к скучавшему у стены капитану Мызникову. Она подхватывала его, вынося в веренице па на середину комнаты, отчего у него сквозь заскорузлую, кабанью кожу щек вдруг нежно проступал акварельно-девичий румянец. Кажется, только землетрясение могло оторвать юных воинов от украинского борща или макарон по-флотски…
— Куда же вы? — недоумевал Алексей Николаевич, не вставая, однако, с места, когда гости торопливо одевались в коридоре, меж тем как невеста никак не могла попасть в рукав шубки и только размазывала по лицу тушь. — У меня шампанское еще есть! Целых две бутылки!..
Глядя, как гости с кудахтаньем уходят, он с пьяной улыбкой повторял вслед за ротным запевалой:
Алексей разжал объятия и отпустил бронзовую голову.
— Почему с Аленой детей не завел? — тихо, но внятно сказал Суворов басом.
Алексей вздрогнул и втянул голову в плечи. Не сидит ли кто за шторой? Нет, только торчит из горшка кустик герани.
— Ты ж ее любил, а как мучил, — не размыкая бронзового рта, продолжал Суворов. — Сколько раз она роды прерывала? Пять?
— Шесть, — виновато ответил Алексей, чувствуя, что не может оторвать холодеющих подошв от пола.
— Это еще почему?
— Сперва я не хотел — жили бедно, да и не догулял я. А потом она избаловалась…
— Эх, моя бы власть! Я бы тебя с ней в отдаленную фортецию запек: любитесь и размножайтесь!
— Батюшка, я и сейчас ее люблю…
Он осмелился было еще раз поцеловать полководца, но тот, видимо, отстранился, потому что губы Алексея наткнулись на герань.
Суворов откликнулся еще строже:
— И на порог не пускай! Поздно. Избаловалась! Лукавка, бесовка, любодейка!
Алексей Николаевич задумчиво пожевал пряный цветок.
— Жениться тебе нужно, пустограй! Тебя родил отец? И ты должен родить. Чтобы отблагодарить отца за рожденье…
— Так ведь отец даже не узнает про то, что я женился, — удивился Алексей. — Не увидит своих внуков!
— Экий ты телепень, право! — не без запальчивости перебил его Суворов. — Как же так — не узнает? Богу не угодно, что не множатся русские люди!..
Алексей пробормотал «покойной ночи» и поплелся спать. Путь из одной комнаты в другую оказался коротким и безболезненным, но затем произошла легкая борьба с брюками, не желавшими отделяться от него. Наконец Алексей с маху бросился на тахту и провалился в сон.
Как страшно, когда уходит любимая женщина. А если с ней прожито много лет, если она аккуратистка, повариха, хозяйка, вложившая душу в квартиру, в которой ты остался, — страшно вдвойне. Сколько мелочей стало привычкой, начиная от сшитой ею варежки — брать горячие чайники и кастрюльки и кончая прозрачными подкладками под выключателями, — чтобы не пачкать обои. Все это постепенно она забирала с собой, не разоряя, а раздевая квартиру. Казалось бы, ничего не изменилось — польский полированный стол, хельга, диваны, ее трельяж, телевизор — все на месте. Но квартира выстудилась, выглядела голой, чужой, нежилой.