И блюдо с серебром, и караван колодников, преследующий свой собственный, более частный, чем общественный интерес, сближаясь между собой, неодолимо сходились к подножию воеводского знамени, где на перилах небольшого рундука устроился спиной к мощному, как столб, шесту кудрявый, с пышными усами ниже подбородка казак. Ногу, откинув полу кафтана, он забросил на перила, левую руку заложил под затылок, а правой вкидывал в рот орешки, которые и щёлкал с наводящим на размышления скрежетом. Выплюнув на руку скорлупу, казак внимательно, как татарскую сакму в поле — выбитые конским потоком следы, её изучал и затем уж швырял за спину, убедившись в незначительности проскакавшего тут войска. Опытный вож и лазутчик, не упускал он при этом из виду и чреватые новыми событиями дали. Не укрылось от казака смятение, которое поднимали в рядах тюремники, примечал он орлиным взором людской сгусток с другой сторон базара, и прежде беззаботных ротозеев отметил для себя значение иного самостоятельного движения, которое представляло, надо думать, третью силу — не частную не общественную, а, скорее всего, казённую — движению с третьей стороны предшествовал бирюч, трубивший в рожок глашатай. Бирюч трубил, верховые дет боярские сноровисто били в прикреплённые к сёдлам маленькие литавры. Похоже, там тоже что-то собирали. Подьячий приказной избы, в котором особенно искушенный наблюдатель признал бы Федьку Малыгина подвязав на спине рукава ферязи, нёс чернильницу запас перьев. Собирали здесь (и в этом случае одно наблюдательности уж не хватило бы, чтобы уяснить себе и эту подробность!) — собирали здесь подписи под общегородской челобитной с требованием пресечь безобразия и невежество ссыльного патриаршего стольник. Дмитрия Подреза-Плещеева.
Озираясь по сторонам, казак с равным спокойствием ожидал что тех, что этих.
Первыми добрались до него ревнители общественной пользы.
— Космач, — сказал предводитель шествия, обнаружив в средоточии событий, под знаменем, хорошо знакомые ему лихие усы, — с тебя по совести гривна будет.
— Как это так, за что? — удивился Космач. Но, не смотря на крайнюю степень удивления, лузгать орешки не перестал.
— Да ведь и сам знаешь.
— Имею желание послушать.
— Ну, — хмуро, не поддаваясь раздражению, начал предводитель. — Чтоб утеснения не допустить... Да что языком молоть! Где же ты видел, чтобы у сажени четыре аршина было? Как тому статься?
— Во всякой сажени три аршина, — убеждение подтвердил Космач.
— А! Вот! — заключил предводитель, поймав казака на слове. — То-то и оно! А воевода князь Василий четырёхаршинной саженью размахивает! Возьми в соображение. Сказывал приказчик-то, Старков, не соберёте трёхсот рублей, будет на вас воеводская сажень!
Доставай гривну, коли не хочешь, чтобы десятинную пашню, на казну чтобы пашню нам четырёхаршинной саженью мерили!
— А не желаю! Изволения моего нет! — со смаком протянул, бросив орехи, Космач.
Громогласные возражения казака вызывали ухмылки зрителей, несмотря на то, что многие из них в противоположность Космачу рассчитались с миром, исполнили общественный долг и следовали теперь за шествием из чистого уже задора. Пробилась, беззастенчиво толкаясь, тощая женщина в длинной, по щиколотку, подпоясанной рубахе. Горящими глазами смотрела она на казака, на мирского предводителя и даже на истукана с блюдом и всё повторяла без перемены за каждым услышанным словом:
— Ах, верно-то как! Боже, как верно! Ведь правильно вот говорят, верно! Боже же мой, как же так это, как? Как жить?
Под серым холстом рубища очерчивались обвислые груди и не здорово вздутый живот. Сложно закрученный платок без шапки обнимал длинное серое лицо, частично закрывая и рот, концы платка, завязанные на темени, торчали опавшими рожками. Измождённые руки женщины в синих жилах лихорадочно искали друг друга, она ломала их и всё повторяла с надрывным восторгом, который не оставлял места ни для какого иного чувства:
— Истинно люди говорят! Ведь всё верно, всё!
— Да чем же ты лучше других? — потемнел мирской предводитель.
— А мне воевода, Васька Щербатый, за четыре года должен! — начал свирепеть казак. — За четыре года государева жалованья не плачено! За ногайскую посылку! — Обращаясь к толпе, он вскочил на ограду и ухватился за древко знамени. — А служил я праведному государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу правдою, — голос взлетел; таким страшным, гремучим голосом кричат за мгновение до того, как пуститься всей конской лавою на сверкающую саблями татарскую тьму, — правдою, а не изменой! И везде за великого государя, в Ногайской земле и в Тёрках, кровь проливал и помирал! Государев непослушник... — казак прерывался, чтобы набрать в грудь воздуху, — воевода князь Василий хочет разорить меня без остатка! Давай, говорит, бери пока половину жалованья, за два года. А распишешься за четыре!
Исчезли блудливые ухмылки, толпа, словно выросшая в размерах, слушала молча, в мрачной сосредоточенности. Только повязанная рогатым платком женщина, зажимая костлявой рукой рот, беспрестанно шептала что-то лихорадочное.