После небольшой паузы я сухо и упрямо декларировал свой вывод:
— Пьяница, Вова, я, а ты — алкаш.
Мы выпили еще. Вова опять задавал вопросы, рассуждал, а я с детской серьезностью отвечал, слушал.
— Думаешь, я не смогу?
— Не знаю.
— И я не знаю. И главное, пожалуй, то, что я не желаю знать.
— Почему? — мой вопрос, скорее, риторический, для поддержания беседы.
— Во всем должен быть какой-то смысл. А тут — никакого...
— Разве не имеет значения, с чем завтра проснешься, с какой надеждой и какими мыслями?
— Мне все равно! А тебе?
— Ну, у меня все-таки есть какая-то надежда... Да и мысли забирают определенное внимание...
— А моя надежда и мысли вот! — и Вова пальцем щелкнул по бутылке. — Наливай.
Мы выпили.
— На этом свете у человека нет ничего сущего, кроме одиночества, если, конечно, не брать во внимание какие-то материальные ценности, — рассуждал дальше Вова. — Но это грязь. Поддавшись на их манящий блеск, душой нужно умереть, проще — сдохнуть. Вроде ходят, руками машут, что-то кричат, чтобы ухватить свой кусок благосостояния, едят, пьют — а мертвецы, трупы. День и ночь трясясь над своим призрачным богатством, они еще глубже зарываются в одиночество. И слепнут, глохнут ко всему живому, радостному... Немало таких видел. Вот и получается: одиночество — праздник человеческий, серый праздник.
Вовины рассуждения удивительным образом сов падали с моими, и я не без интереса слушал, а он продолжал:
— Все мы дети природы. А в ней как? Родило дерево или цветок зернышко, сбросило его на землю и начинает из этого зернышка расти такое же дере! во или цветок. Но растут они сами по себе, только солнцем, дождем да ветром обласканы. Взрослые деревья и цветы уже не имеют к своим младенцам никакого отношения. Почти то же самое и у зверей: только пока слепые и беспомощные — кормит свое потомство мать. А отец вообще не знает, что оно у него есть. А как подросло потомство, — так и нет для них больше мамы: сами себя кормите, голубчики. И нет ни брата, ни сестры. А если встретятся на узкой тропинке — горло перегрызут друг другу. О-ди-но-чест-во! В отличие от зверей, где главным выступает инстинкт самосохранения и продолжения рода, у людей есть чувство любви. Сколько про него спето и сказано! И как ужасно, когда после непродолжительных, бурных ее проявлений, где вначале будто и понимание, и единство взглядов, оно однажды обозначается незаживающими душевными ранами. И уже у каждого из бывших возлюбленных свой смех, свои слезы. И только дети еще удерживают, как бы являясь связующим звеном от окончательного разрыва, одновременно рождая и воспитывая в себе свое одиночество. Этот пример полностью про мою племянницу.
Вовину племянницу я знал: красивая. Пробовал даже ухаживать за ней, но совсем ненастойчиво, скорее, по привычке. Слышал, что муж ее наркоман. А в глазах их шестилетнего сына действительно читалась глубокая сосредоточенность на самом себе.
— О-ди-но-чест-во! — еще раз протянул Вова и, немного помолчав, воскликнул: — А если алкаш, то хрен с ним! Мне нравится. И, знаешь, эти последние мои пять лет, которые я провел здесь, если не брать детство, как ни удивительно, были самыми настоящими, самыми существенными...
Мы выпили еще, и сильно пьяному, — ибо чуть передвигал по земле ноги — я помог Вове дойти до дома.
— Ты в отпуске? — уточнил он, когда я собрался уходить.
— Уже вторую неделю, — ответил я.
— Заходи завтра, — попросил Вова. — Мне приятно с тобой разговаривать. Здесь не с кем умным словом переброситься. Одни алкаши.
— Зайду, — улыбнулся я. — Обязательно зайду.
— И вот еще что: ты Виолетту приласкай... Она согласна.
— Откуда ты знаешь? Она же тебе ничего не говорила.
— А мне и не надо говорить. Я же видел, как она на тебя смотрела.
А ты к ней... действительно без всяких чувств?
— Да брось ты, какие там чувства?! Если только иногда попрошу за грудь подержаться. А этим всем козлам, что за ней стелются, ты так сопли утрешь, что заикают от злости, — и Вовины глаза блеснули каким-то недобрым огоньком.
***
На следующий день мы опять сидели с Вовой за рюмкой. Теперь в доме. В нем было подметено и убрано и, как мне показалось, пол был даже вымыт. Кровати застелены, диван прикрыт темно-зеленым покрывалом.
— Виолетта с утра постаралась,— объяснил Вова. — Вчерашние слюнтяи приходили — никого не пустила, — потирая руки, радовался он.
— А где она сейчас? — поинтересовался я.
— На ферме. После работы обещала зайти.
В этот раз, направляясь к Вове, я взял сразу бутылки, чтобы не бегать туда-сюда. Еще прихватил пачку печенья, банку сардин в масле, триста граммов колбасы.
Никакого хозяйства Вова не держал и, естественно, ничего своего не имел. И, как я понял, случайная закуска и была его едой.
Помню, раньше, года два назад, он разводил кроликов. Но поскольку постоянно ходил пьяным, часто забывал их кормить, и выжить они не смогли; одни сдохли, другие каким-то образом смогли убежать, а может, разворовали, точно Вова и сам не знал. Но не очень огорчался по этому поводу. Нет животных— и забот никаких. Как-нибудь переживется.