После каждой премьеры он собирал труппу, разворачивал программку и по ней давал свою оценку каждой актерской работе:
– У А., – говорил Монахов, – роль оказалась вовсе не отделанной…
Все ждали его слов о себе с замиранием и трепетом…
В театре была актриса П., толстая, почти квадратная, любила сплетничать, руки толстенные. Монахов подошел к ней, взял руку, приподнял и показал Лаврентьеву:
– Лавруша, ты говорил, это – нога. Это – ру-ка!..
Как-то Валерьян Иванович Михайлов, при нас – завтруппой, а при Монахове – помреж, давая за кулисами отмашку пианисту, задел Николая Федоровича по лицу.
– Вот и меня уже бьют, – сказал Монахов.
– За что? – спросила его молодая Никритина.
– Вот и я спрашиваю, за что?..
Как только входил в театр, за кулисы звонили из охраны: «Монахов приехал», в коридорах зажигали светильники, и все разбегались по норам.
Наступала звенящая тишина.
Он шел не спеша, опираясь на черную трость, погруженный в свою тайную жизнь и в то, что ему предстояло сегодня.
Стареющие костюмы приходилось отдавать в театральную пошивочную: чистить, пропаривать, гладить. Прежде он ежегодно заказывал их в Лондоне у знаменитого Хилля. А теперь попробуй уплыви в Туманный Альбион, остановись в любимом «Вильдорф-отель», погуляй в Гайд-парке!.. Нет, костюмы шились и новые, но в сравнение с английскими никак не шли…
Но теперь он идет играть… В чужой одежде, с чужим лицом, он будет играть про свое… Чем дальше от него герой, тем откровеннее страшные признанья… Да, он им покажет…
И они разгадали его тайные мысли, а все их почести – ложь, ложь!..
И вся партийная игра – ложь. Правда возможна только здесь, на сцене…
Он шел за правдой, как за воздухом, и был смертельно одинок в первом советском большом драматическом театре… В государстве безумных скорпионов, пожирающих себя и своих…
Когда арестовали Рувима Шапиро, потом Сережу Абашидзе, других, когда пропал Евгений Чесноков, когда начался чекистский погром, Монахов понял, что и его не оставят жить…
Так оно и вышло.