Освещение этого события в СМИ — за пределами государственных телеканалов — было переполнено интервью с родственниками и друзьями тех, кто находился на борту «Курска»; все это, как и прямые беседы со зрителями и слушателями, — усиливало чувство беспомощности и гнева. Затрагивая вопрос бездействия властей, журналисты старались не расценивать гибель «Курска» как политическое событие. Как выяснилось, живая человеческая история смогла нащупать политический нерв общества куда быстрее, чем раскрытие любого компрометирующего политического откровения. Действительно, ощущавшееся в полной мере безразличие к судьбам людей, проявленное военным руководством, и неспособность президента выразить какие-либо человеческие эмоции, которая проявляла подлинную личину бывшего советского офицера госбезопасности, — все это фактически мобилизовало народ. Сокрытие фактов в советском стиле оказалось уже не эпизодом из ностальгического сериала про шпионов, и оно не было благополучно отброшено в прошлое, что является необходимым предварительным условием для возникновения ностальгии. Ностальгия основывается на темпоральной и пространственной дистанции. Гибель «Курска» позволила испытать сверхъестественную единовременность советского прошлого и постсоветского настоящего и ощутить ужасающую близость смерти. Перевод стрелок со стороны российских чиновников был направлен на то, чтобы избежать самокритики и саморефлексии. Враг должен был прийти извне. Военное руководство настаивало на том, что произошло столкновение «Курска» с иностранной подводной лодкой, несмотря на доказательства обратного; военные обвиняли средства массовой информации в отсутствии патриотизма, превращая российских журналистов во внутренних врагов, иностранных агентов[222].
Можно сказать, что по иронии судьбы за аварией в море последовал пожар в главном российском телецентре «Останкино», который когда-то был символом советской модернизации, технологических достижений и новой культуры досуга, примером чему служил ресторан «Седьмое небо». Казалось, что сами природные начала — вода и огонь — восставали против натурализации советской ностальгии. Каким-то образом в 2000 году все августовские события последнего десятилетия — от неудавшегося путча 1991 года до финансового кризиса 1998 года, взрывов и аварий в 2000 году — переживались совместно: «Почему загорелась Останкинская телебашня?» — спрашивалось в одном постсоветском анекдоте. «Потому что она столкнулась с иностранной телебашней».
Куда важнее, что невидимые, но широко освещенные в СМИ смертельные инциденты в море вынесли на передний план множество других невидимых смертей, которые происходили буквально каждый день на войне в Чечне. Государственные СМИ практически никогда не называли эти события войной, а скорее — контртеррористической операцией, умело сочетая новый глобальный язык виртуальной войны с советской военной журналистикой времен Афганистана[223]. Никакой ностальгии здесь и в помине нет.
Наложение и столкновение различных августовских катастроф вызывало странные последствия, показав темную изнанку русской национальной психики и множество скелетов в шкафу. В 2000 году август 1991 года был отмечен скромно; внимание фокусировалось не на истории или политике того времени, а на трех «бессмысленных смертях», как выразилась газета «Коммерсант». О трех людях, которые погибли на баррикадах в 1991 году, внезапно заговорили так же, как если бы они тоже были жертвами несчастного случая, тонущими на «советской подводной лодке» без каких-либо особых причин. Но эти наслоившиеся друг на друга августовские несчастья также оказали парадоксальное воздействие на сами СМИ. Почувствовав из первых рук вкус несвободы в новой борьбе за власть между прессой и президентом, многие из жеманно разочарованных журналистов, мастеров деидеологизации, внезапно политизировались, словно вспомнив свои былые баррикады.