Потом осталось в памяти, как появилась знакомая «рязанцам» большая шуба, а под ней как будто бы и незнакомый Ге, непривычно молчащий, как совал ему визитную карточку вынырнувший откуда-то рыжебородый газетчик, а художник досадливо отворачивался, как проскочили внутрь. И только тиканье чьих-то карманных часов. Только ужас Голгофы на холсте, совсем не «художественный», а леденящий, предельно правдивый ужас! И не забыть было, как убежал от них Ге и затаился в ожидании приговора за портьерой, в прихожей. Но молодая их компания умолкла, оробев. И Ге выглянул из укрытия со слезами на глазах. И, только расслышав в шепоте какую-то облегчившую его душу фразу, влетел к ним и потребовал судить его, строго судить, ибо он десять лет работал запоем, переделывая композицию, потому что не идею проверял, а всю, быть может, жизнь свою — со всех сторон.
…Что они могли сказать и какой суд вершить?! Виктор, не опомнившись еще от мрачного зрелища тюремного замка, теперь — вместе со всеми — переводил взор от ужасного в натужном крике лица распятого бритоголового разбойника, от его синевато-багрового, вздувшегося под веревками тела — к запрокинутому лицу Христа, в остывающем поту смертной истомы, после того, как его тело, легко дернувшись, начало уже «опадать», а тепло последнего дыхания еще будто стояло у приоткрытых губ. Почему же — сверлило не одну голову — Бакан трактовал как-то, что второе название этого «Распятия» — «Воскрешение»?
«Это „Две смерти“?» — отважился кто-то, и Ге тихо покачал головой: «Нет, это другое… Христос жил и умер! — вдруг горестно вскрикнул он. — Остался другой человек, бок о бок с Ним, который прежде не знал Его. Но теперь он понял Учителя, полюбил Его всем существом своим, мучится от сознания порочного прошлого и рвется к Нему с креста и зовет Его… И Иисус, только что умерший, возрождается и воскресает в этом другом человеке. И разбойник — уже не разбойник, а просто — Человек…» И сразу в наступившем вновь молчании словно пронеслась волна общего душевного волнения, как будто десятки бурных волн сшиблись друг с другом и улеглись — потекли ровно и просветленно. И это была уже иная, преображенная тишина…
Конечно, Ге захотел провести с ними вечерок, но где? Памятной ему «Рязанской коммуны» уже не было, и вышло так, что на сей раз верх взял дамский кружок «субботниц»! Раньше сосуществовавший с «коммуной» на неравноправных началах как ее «филиал», ведавший еженедельными чаепитиями, он предложил теперь организацию столь ответственной встречи. Это обещало и уют, и закуску к чаю — в виде разных домашних сластей и печений — Ге, говорят, большой сладкоежка… На удивление — больше всех хлопотала добрая, но капризная Сашко, еще недавно и слышать не хотевшая о Ге, — такой переворот произвела в ней увиденная картина!.. Правда, привычной квартиры на Садовой тоже уже не было, и «субботники» получили новую прописку: Александрова и Игумнова недавно перебрались в номера Фальц-Фейна на углу Тверской и Газетного переулка. Туда и начали, на вечер глядя, съезжаться из разных мест бывшие «рязанцы», прихватывая друзей и приятелей…
Как войдешь через невысокую, с дугообразным сводом арку ворот с Тверской во двор, где слева тянется самый бедный корпус итальянского типа, с каменными верандами в сухих стеблях дикого винограда — так заплутаешься, пожалуй… Сулержицкий провел почетного гостя в черноту и дальше — во двор, белевший нападавшим под вечер снежком, в то время, когда компания допила за разговорами уже второй самовар. Свернули в подъезд, где пахло мышьей затхлостью, но с улицы дышать было терпимо — столько зимней свежести нес с собой Ге. С юным румянцем — и глаза и улыбка ребячливые — он бодро лез, хватаясь за перила, выше и выше по широкой железной лестнице, пока не повернули налево — не в дверь, а в нишу. И оказались в длинном коридоре: вдали синело полуовальное окно, в тускло-желтом верхнем свете стояли у комнатушек венские стулья… Скрипнули под ногами деревянные ступеньки — вверх, в этот коридор, выкрашенный зелено-голубой краской. Крохотная прихожая была одновременно кухней и отделялась от главного помещения перегородкой. А уж там, в полумраке, при свете настольной лампы народу-то — всех не разглядишь! Бросив приветствие в пространство, Ге тут же начал зорко — словно кого-то ища — всматриваться.
— А меня задержали! — весело пожаловался он. — Ведь вот люди: кажись, надо бы гнать, а они — «посиди да обожди!». Вот и припозднился… Ну, думаю, мои-то теперь, чай, ругают!..
Он отказался от приготовленного для него красного угла, но его уговорили. И теперь его апостольская фигура в обмятом сюртучке и серой холщовой рубахе, а особенно профиль: борода, тонкий, с горбинкой, нос и развеянные словно ветром серебряные волосы вокруг головы — красиво, как на полотнах старых мастеров, проступали на фоне темного окна, подсвеченные снизу лимонно-золотым огнем лампы.