Виктор осматривался вокруг. Слева, над головой, над газетным столиком у самой стены, выскочила и прокуковала деревянная кукушка. А почти напротив лежали на белой скатерти крепкие, загорелые, с лиловатыми прожилками кисти рук. Это вон та из них сегодня мягко сжимала Виктору пальцы…
Толстой слушал тихо говорящего гостя, уже поев и откинувшись к спинке стула, глядя в пространство между головами сидящих по ту сторону стола — словно светлым острым лучом буравил стену, вторую и уходил — от шепота, смеха. Знакомое по портретам лицо лепилось объемно, в грубой «скульптурной» мощи, менялись его выражения, набегая изнутри волнами то омраченности, то просветления. Некоторых из сгрудившихся вокруг него людей Татьяна Львовна уже назвала: вон тот, с бледным, круглым, но каким-то опавшим лицом, удлиненным бородкой, — это Павел Бирюков, по-домашнему «Поша»; человек он милый и веселый, петь любит и Льва Николаевича любит очень, он из самых ближних, и Евгений Иванович Петров — тоже. Оба много занимаются издательскими делами в «Посреднике». Татьяна Львовна теперь объяснила подробнее, что папá давно обдумывает, как бы издать для народа акварельные копии самых знаменитых картин. Но он хотел бы еще посоветоваться с кем-то из мастеров, и надо будет им тоже обсудить все с самим Львом Николаевичем: кто за какую копию возьмется. Вот почему придется им покороче познакомиться хоть с тем же «Пошей» — Павлом Ивановичем, добавила Татьяна Львовна.
И снова щелкнуло: звучно выскочила кукушка. И пришла пора откланяться и нырять в звездно-морозную темь, в ту самую, непонятно почему безмолвную тишину обратного их пути, где попытки разговора, горячее дыхание перекрывались резким скрипом шагов.
Да и где было тогда знать им то неладное и непростое, что таилось от всех под гостеприимно распахнутым кровом дома № 15 по Хамовническому переулку, куда не раз будут они приходить вместе, порознь и даже — в одиночку…
Но смутные догадки, разговоры и споры были впереди. Тогда же подбирался ко двору февраль нового, 94-го, и волнующие всех визиты в Хамовники на время прекратились: в начале 20-х чисел января Толстые собрались и уехали в Ясную Поляну.
А тут Ге!.. Не загадочно-недоступное величие со спокойно-мягким обхождением — весь как озарение, как праздник! Быстр и красив в налетах и отлетах, словно вольно снимающаяся с места птица, а как прилетит — скор на «песню» — на звучную мысль, схватывающую молодые души восторгом. И даже Репин назовет то удивительное настроение, какое приносил и оставлял после себя «перелетный» Ге, — особым, «высоконравственным весельем»…
И не уследишь за стариком. Ведь вот даже зорко глядевшие Бакал и Сулержицкий проморгали. Оба они — киевляне (первый даже родственник будто бы Николаю Николаевичу), оба недавно навестили далекий хутор Плиски и доложили, что завершается там картина, над замыслом которой художник бился десять лет, и по сравнению с ней прежние работы Ге — ничто. Ведь еще в начале января и сам Ге писал Татьяне Львовне Толстой, что ходит около картины своей, как кот около сала, и живет предвкушением встречи: «Всем… в Школе передайте мой поклон, скоро увидимся и потолкуем о дорогом нам искусстве». Могли бы и сами насторожиться: Масленица подошла, а с ней большая — уже не училищная — выставочная суматоха, в путь-дорогу в Петербург собрались передвижники. Но Татьяна Львовна, похоже, ничего им не передала — и вышла полная неожиданность! Поутру примчался в классы взволнованный Ипполит (Виктор знал, что с легкой руки Ге к Бакалу прилипло прозвище Бакан — название красной краски) и сообщил, что Ге с 11 февраля в Москве: третий день как привезен сюда из Ясной семейством Толстых, что картина его «Распятие» выставлена будет пока тайно. Разведал уже — где: на Долгоруковской, в Бутырках — в гончарной мастерской Саввы Ивановича Мамонтова. Сразу стали вспоминать последнее московское свидание с Ге. И Виктор принялся расспрашивать, как год назад на квартире у Рязанского вокзала беседовал Николай Николаевич с их братией. Ведь почти одновременно, в ту же пору, слушали Ге в академии на Неве ученики чистяковской мастерской. Интересно было сопоставить, что говорил Ге там и здесь, в этой «Рязанской коммуне», где Виктору и побывать толком не пришлось. Помнил он потом смутно галдеж и вокзальную толчею на Каланчевке, а за углом, в тихих переулках — старые желтые дома в грязных пятнах, с инеем на стенах, белый дым морозного дня, ветки деревьев, как под наростами белых кораллов.