А дочку назвали Мариамной — в честь Мариамны Владимировны Веревкиной.
А год тот кончался в радостях и бедах, «в пременах жребия земного». Но еще более в тяжком повсеместном унынии после военных поражений при Мукдене и Цусиме, в небывалом сумрачно-зловещем ожидании. Настроение этих декабрьских дней хорошо передаст Валерий Брюсов:
Глава II
«То, что пришлось видеть мне из окон Академии художеств 9 января, не забуду никогда, — напишет Валентин Серов, — сдержанная, величественная безоружная толпа, идущая навстречу кавалерийским атакам и ружейному прицелу, — зрелище ужасное. То, что пришлось услышать после, было еще невероятнее по своему ужасу… Кем же предрешено это избиение? Никому и ничем не стереть этого пятна…»
Поистине какой-то злой Рок настиг, поразил страну и повис над всеми в ней жившими, независимо от того, в какой степени они понимали или не понимали, что движет ими и каковы будут последствия: и над простым людом, доверчиво пошедшим к своему царю, и над царем, доверившимся тем, кто убедил его покинуть в связи с этим шествием и Зимний дворец и столицу.
Мы не знаем, что произошло бы с душой, а может, и со всем творческим миром художника Мусатова, окажись он в тот миг в Петербурге рядом с Серовым. Но его сознание неотрывно слилось теперь с сознанием всех честных людей русской культуры. Буквально за несколько дней до страшного дня, названного Кровавым воскресеньем, всегда далекий от политики Виктор Эльпидифорович поставил вместе с Серовым, Грабарем, Бенуа и другими свою подпись под резолюцией Союза русских художников с требованием не только свободы искусства от гнета цензуры, но и общественных свобод. Мы, заявили художники, «не можем не откликнуться на тот призыв к освобождению, который пронесся над всей Россией… Мы не можем не чувствовать себя солидарными с теми представителями русского общества, которые мужественно и стойко борются за освобождение…».
К вечеру 9 января в Москве, где жили Мусатовы, стало известно о «петербургском побоище». Поверить было непросто — так, сначала Лев Толстой не поверил Софье Андреевне, что, по слухам, в телеграмме на имя московского генерал-губернатора сообщается: в Петербурге убито на улицах три тысячи человек. Но уже на следующий день остановились заводы Замоскворечья, узнали о приведении в полную боевую готовность московского гарнизона, повсеместное стихийное пение «вечной памяти» перерастало в пение «Марсельезы», начались уличные схватки демонстрантов с полицией и жандармами. И как снежная лавина, весь январь и февраль шли стачки, митинги, забастовки. Бастовали металлисты и фармацевты, телеграфисты и железнодорожники. 4 февраля был убит бомбой московский генерал-губернатор Великий Князь Сергей Александрович. Замерла Казанская железная дорога. Из Орехово-Зуева поступали сообщения о забастовках на фабриках Морозовых. Там шли настоящие бои. Николай II воззвал к народу об укреплении основ самодержавия и продолжении войны с Японией. Но воззвание опоздало. 12 февраля на слова сына о том, что в стране скоро будет революция, Толстой ответил: «Она уже есть».
К концу весны первая волна, как могло показаться, стала спадать. Но скапливалось в воздухе ощущение нового предгрозья. Художественная жизнь, выставочная деятельность не замирали, и Мусатов в суете и разъездах, надо думать, как мог выполнял просьбы жены, оставшейся дома с грудным ребенком. «Привези, пожалуйста, — писала Елена Владимировна, — побольше политических новостей… Не верится, что творятся везде ужасы. Но как же им не твориться, как же не бунтовать, когда на каждом шагу несправедливости и жестокость…».
Памятной этой весной художники-москвичи принимали у себя Сергея Дягилева, приехавшего триумфатором. Устроенная им в Петербурге при помощи «мирискусников» небывалая по размаху историко-художественная выставка русских портретов открылась в марте и стала главным культурным событием. И, сидя на чествовании Дягилева, Виктор Эльпидифорович печально и восторженно слушал рассчитанно-замедленную речь «виновника торжества».
Слегка выгнув назад в меру располневший стан, словно подставив чему-то молодецкую грудь и — все вырастая ввысь породистым телом, бледнея чернобровым, черноглазым лицом, произносил свое ответное, вслед за Брюсовым, слово — этот, по брюсовской характеристике, «франт с белыми зубами». И от дягилевских фраз оцепенел праздничный воздух застолья: