Вспомнил Мусатов и как встретился взглядом на том первом вечере со спутницей Брюсова, видимо, с одной из фанатичных его поклонниц… Исподволь и боязливо приглядывался Мусатов к этим столичным «штучкам»: о, эти «звезды большого света» — все как одна они стремились быть причислены к «беззаконным кометам», все были не согласны просто так излучать свет — им надо было жечь, клеймить то, чего коснутся, клеймом ожога — всенепременно «рокового»… Маленькая брюнетка, смуглолицая, чуть ли не восточного типа, склонив набок голову, откровенно смотрела на него в упор маленькими черными глазами, окруженными густыми темными тенями. Губы ее слегка приоткрылись — и Мусатов смутился, отвел взор. Но теперь опять вспомнил затаенность омута, которая читалась в том пристальном взгляде. Вот уж поистине подруга «власть имущего»!
Узнав потом себя в романтической грешнице Ренате из брюсовского романа «Огненный ангел», маленькая смуглянка салонов, с успехом делавшая «первых поэтов» любовными соперниками, личность талантливая и несчастная, поведает о той атмосфере, в какую погружался Мусатов, постоянно приезжавший из Подольска. «В ту осень» 1904 года — «как во все катастрофические эпохи, московская жизнь завилась блистательным вихрем… Над Москвой, утопающей в переутонченных причудах, в вине, в цветах, в экзотической музыке, стоял столбом мертвенно-бледный масленичный угар… Дамы загрезили о бальмонтовской „змеиности“, о „фейности“ и „лунноструйности“, обрядились в хитоны прерафаэлитских дев и, как по команде, причесались „а-ля Монна Ванна“. Кавалеры и их мужья приосанились, выутюжились а-ля Оскар Уайльд. Появились томно-напудренные юноши с тенями под глазами. Излюбленным цветком стала „тигровая орхидея“» (Н. Петровская).
Она сама будет перечислять то, чем отчаянно жила ее душа, — «мертвую тоску по фантастически прекрасному прошлому, готовность швырнуть свое обесцененное существование в какой угодно костер, вывернутые наизнанку, отравленные демоническим соблазном религиозные идеи и чаяния… оторванность от быта и людей, почти что ненависть к предметному миру, органическую душевную бездомность, жажду гибели и смерти…».
И как-то грустно при взгляде на нее мелькнули перед Мусатовым светлые аллеи Введенского под причудливыми лебедиными облаками, тихие девичьи фигурки… Рассветы и сумерки, печали и надежды тех часов. Страшновато и представить эту «инфернальницу» там, на прогулках по его, мусатовским дорожкам, словно почуять русалку-оборотня в хороводе гоголевских светлых панночек. И опять увидел Виктор Эльпидифорович милую, склонившуюся над пяльцами головку Лены на веранде деревянного флигеля. И посыпавшийся белый вишневый цвет… И «боттичеллиевскую» грацию Надежды Юрьевны в густом, терпком провинциально-музейном затишье, на мерцающем фоне старинных гобеленов, опустившую вниз не глаза — очи. Где теперь она, друг, так щедро одаривший его вдохновение?
Только позже Мусатов узнает по рассказам, что в эту самую пору за неведомой рекой Сунгари, за возвышающимся на холме прифронтовым городом Харбином, в стылом поле, под вой бурана — в одной из восьми больших палаток, занесенных снегом и вместивших сотни солдат и офицеров, можно было найти женщину, не однажды написанную им… И художник представил с ужасом, как они сидели: по колена в ледяной жиже, задыхаясь от копоти и смрада разведенных в палатках костров, в которых перегорали кости животных — топить было нечем. Поистине, как в «пещерных», первобытных временах. Но еще более тяжелым испытанием станет для их госпитальной команды долгое, с 24 августа по 22 сентября, изнуряющее невыразимой тоской бездействие. Будут случаи самоубийства. Затем начнется длившееся двенадцать дней сражение на реке Шахэ. Недолго проработает с ранеными Надежда Юрьевна. Разбитая и потрясенная, она сама сляжет в лазарет.
Русская армия потеряет при Шахэ сорок две тысячи человек — вдвое больше, чем японцы. Обе стороны перейдут к обороне, растянув линию фронта на целых шестьдесят километров. Сложится положение, которое на языке военных называется «позиционной войной». Накануне отправки под Мукден Станюкович уговорит больную жену вернуться в Россию.
В домике был форменный погром: среди наполовину собранных, увязанных вещей Мусатов, страшно нервничая, сидел над письмом, в котором предупреждал собравшегося навестить его Василия Дмитриевича Поленова, что из Подольска они уезжают. «Это случилось гораздо скорее, чем я ожидал. Здесь было очень хорошо. Тишина и безлюдье здесь мои лучшие друзья. Можно так хорошо работать, но работать мне пришлось мало. Слишком часто надо было ездить в Москву. Надо было искать работы. И я решил совсем перебраться…»