Свет от больничных ламп бил мне в глаза, а руки и ноги мои были привязаны кожаными ремнями. Рядом на столике вместо инструментов окружали маленький чайничек чашки — все было дорогим и старомодно милым. На чайнике было написано, словно бы рукой школьника, «ты страдаешь?». Моя Октавия, ты запустила руку в чайник и достала оттуда пиявку. Посадив ее мне на шею, ты сказала:
— Это вовсе не страшно, Бертхольд, дорогой.
Акцент твой был еще более комичным в своей безупречности.
— Что не страшно? — спросил я, и ты достала следующую пиявку, покрутила ее в руках, будто дорогую безделушку, а потом ее мерзкое, склизкое тело приземлилось на моей щеке.
— Ничего не страшно, Бертхольд, все заканчивается. Несмотря на твои многообещающие задатки, ты — просто использованный материал. Ах, какая жалость, дорогой, что все, рассчитывавшие на тебя уже ждут другого спектакля.
У тебя были вишневые губы, как у девушки из рекламы газировки, у тебя были нежные пальцы, не боящиеся черных, мерзких тварей между ними зажатых.
Я попытался вырваться, но ничего не получилось. Следующая пиявка приземлилась мне на лоб, и я испугался, что она присосется к моему глазу.
— Ты просто чудовищно, невыносимо реален в этом притворном, лживом мире, Бертхольд. Поэтому тебе страшно. Мне бы тоже было страшно.
Рука твоя отодвинула чашечки, и ты взяла серебряную ложку с длинной ручкой.
Ты сказала:
— Дорогой, не переживай об этом ни секунды, она хорошо заточена. Ты ничего не почувствуешь сейчас, а затем ничего не почувствуешь никогда.
Ложка в твоей руке стала вдруг папиным инструментом, которым он дарил спокойствие. Она приближалась к моему глазу, и я знал, что все закончится так, но у меня еще оставались бесценные возможности дергаться и кричать.
Как и все кошмары, этот закончился за секунду до мучительной смерти моего сознания. Проснувшись, я вовсе не любопытствовал и не спешил спрашивать ничего у госпожи Хенхенет.
Я очень хорошо понимал этот сон. Я боялся тебя, Октавия. Я боялся каждого из вас.
И, о, как мне это не понравилось.
Глава 15
Гудрун села в машину где-то на середине моего рассказа, и мы не спеша выехали на шоссе по разбитой дороге. Раньше в Бедламе машина с собой особенных выгод не несла — нужно было преодолеть сопротивление дорог, которых к тому же не хватало для свободного перемещения. Теперь их было больше, и хотя многие из них оставляли желать лучшего, а бездорожье все же оставалось частью нашей культуры, кое-чего в этом отношении добиться удалось.
Гудрун сжимала в зубах сигарету, изредка поглядывала на меня. Ее морщинистые, желтые от никотина пальцы долгое время не могли расстаться с окурком, затем она выбрасывала его с отвращением. Ей хотелось что-то мне сказать, однако она меня не перебивала.
Только один раз, когда Гудрун только села в машину, она передала нам с Октавией два картонных стаканчика с кофе и коробку с пончиками, покрытыми розовой, голубой и зеленой глазурью.
Так я понял, что ехать нам долго, потому что иначе Гудрун ни за что не озаботилась бы едой. Когда я закончил, она дожевывала пончик с ежевичным джемом, запивала его кофе без сахара и молока.
Лес обступал шоссе, и мы неслись навстречу красно-оранжевому закату. Октавия давным-давно и с удовольствием разделалась со своими пончиками, так что я даже не успел сказать ей, что тот, который с голубой глазурью и ванильной начинкой — самый вкусный. Я взял один из двух пончиков, мне причитавшихся, откусил и запил крепким, без поблажек, кофе.
Гудрун сказала:
— А я эту историю не слышала. Я, честно говоря, ни одной истории от тебя не слышала.
— Тогда вечером тебя ждет второй акт. Все равно, что коллекционный том комикса, который нигде больше не достать, правда?
— Вот почему ты спрашивал все про наше детство и войну? — спросила она. Слова «детство» и «война» были произнесены так по-разному, что можно было почувствовать, какой болью обжигает одно из них, и как другое утешает сердце.
— Да, — сказал я. — Хотел исполнить смертельный номер — осмысление собственной биографии. Получилось интересно?
— Без сомнения, увлекает. Хотя я бы на твоем месте добавила действия.
— Затянуто?
Она хмыкнула. Октавия молчала. Кофе ее давно закончился, но она делала вид, что все еще его пьет. Она чувствовала, как относится к ней Гудрун и, наверное, больше всего на свете Октавии хотелось стать незаметной.
Я сказал:
— Так как твой поход против лени и несправедливости?
— Успешен, — сказала Гудрун и тут же нахмурилась. Она достала из бардачка новую пачку сигарет, сорвала с нее пленку, преувеличенно долго пыталась отделаться от нее, запихнув обратно в бардачок. Ей явно не хотелось о чем-то говорить, и она последовала за своими желаниями.
— Расскажу дома, Бертхольд, — сказала она со вздохом, не дожидаясь моего вопроса. — Потерпишь?
— Ради тебя — все, что угодно.
Есть особый род отчуждения между старыми друзьями, давно не видевшими друг друга. Когда интересно все и сразу, но вовсе непонятно, с чего начать, и кажется, что время остановилось с момента вашей последней встречи, а на самом деле оно шло, и с этим нужно как-то смириться.