Готтард долгое время писал одному принцепскому чиновнику по поводу какой-то общественной несправедливости и стратегически ошибся, перейдя в какой-то момент на язык угроз. Его забрали где-то через три года после начала их эпистолярного романа, что делает честь терпению того чиновника. Готтард утверждал, что сутяжничеством увлекался с детства, именно так и говорил. Он часто повторял, что всегда знал — до добра его это милое хобби не доведет.
Это был ворчливый старик, на первый взгляд состоявший исключительно из морщин. Казалось, что на нем не было ни единого гладкого местечка, однако здоровьем он при том, что выглядел как кеметская мумия, обладал просто отменным.
Он говорил, что это потому, что он никогда никому не позволял портить себе настроение безнаказанно, оттого и органы его не уставали со временем.
Он говорил, что проживет не меньше среднего принцепса. Может, так оно и случилось, я не знаю. К тому времени, как я исчез из дурдома, Готтард там все еще был.
Его полную недовольства реплику подхватил гул, все спешили выразить свое негодование. Отовсюду посыпались ругательства, смешки.
— Да чтоб им подавиться!
— Вот бы их сюда, на недельку!
— А нас в отели, где они отдыхают!
— Где блинчики?
— Что, придурок?
— Я спросил: где блинчики?
— Мы тебя здесь оставим, понял?
— А блинчики оставите?
— Я бы их всех вообще к буйным отправил.
— Мужиков отправить надо, а девчонок оставить нам.
— Надо всех сжечь!
— В эту секунду ты стал на год дальше от своего освобождения, Дитер!
Я улегся, отклонился назад, так что видел их всех перевернутыми, с интересом слушал и смотрел.
— Чего пялишься? — спросил Дитер. Это был один из немногих людей, с которыми мне никак не удавалось поладить, но от этого я скорее ощущал азарт, нежели досаду. Дитер обладал характером настолько дурным, что без сомнения виноваты были его звезды. Он тоже ударил кого-то не того и тосковал теперь без пива и спорта, между которыми его жизнь была заключена прежде. Эта тоска, естественно, не делала его добрее.
Я посмотрел на Дитера, взгляд мой замер на длинном шраме, рассекавшем его бровь и уходившем к виску. Я издал тихий, длинный свист, не вспомнить уже зачем, и Дитер спросил:
— Это ветер в твоей башке, Бертхольд?
А я сказал:
— Да. Я пропускаю реплику, но хочу участвовать в разговоре и быть многозначительным. Думаю, проблема состоит в том, что я не способен поддерживать общий разговор, потому что слишком хочу привлечь к себе внимание.
— Ты меня бесишь!
— А ты меня вовсе не бесишь, — сказал я совершенно честно.
— А принцепсы тебя бесят, Бертхольд? — спросил кто-то. Я сказал:
— Наверное, я немного злюсь.
И все засмеялись. Такова была старая добрая шутка о том, какой я добряк. Кое-кто из этих людей позже вспоминал ее на войне, и тогда она больше не казалась ни правдивой, ни смешной.
— Спроси у Риккерта, — посоветовал я. — Риккерт злится.
— О, — сказал Риккерт. — Я такой злой сейчас. Очень-очень злюсь. Хорошо, что я не на свободе, а то бы натворил делов.
И все снова засмеялись. Минни не пресекала наши весьма антигосударственные речи. Наоборот, ей казалось правильным, что уж здесь-то люди могут говорить, что хотят.
А потом новости начались, и смех тут же затих, стихли все разговоры. Иногда мне казалось, что я смотрю телевизор совсем один. В тот день, Октавия, твой реакционный папаша говорил о том, что поднимет налоги и принесет мир и демократию в Парфию. Он немного потряс оружием массового поражения, назвал Парфию Империей Зла, а затем мы, вместе со всей страной, причастились к другим сюжетам — сезонной эпидемии гриппа у пернатых, новостям спорта, неоконсерваторам в сенате, исследованиям антидепрессантов и казусам из жизни знаменитостей.
В конце я увидел тебя, моя Октавия, хотя тогда и помыслить не мог, что мы с тобой станем мужем и женой. Последний сюжет касался вашего дня рожденья, роскошно устроенного фуршета в честь самого вашего существования. Я видел торт, который явно был выше вас обеих, фонтаны с шампанским, ухоженных людей в бриллиантах — все как в рекламе, только намного лучше. Санктина махала журналистам рукой, у нее был самодовольный вид, а ты плохо держалась на высоких каблуках и смотрела в пол, иногда силясь улыбнуться в камеру.
Мы все подались вперед, рассматривая Санктину. Она красавица и, конечно, любой здесь был не против о ней пофантазировать. Вид у нее был такой, словно она знала, что каждый мужчина в Империи хоть раз, но представлял ее в своей постели, и была не прочь подогреть эти фантазии.
Риккерт сказал:
— Вот бы на ней жениться.
— Или хотя бы не жениться.
Все засмеялись, но Риккерту неловкие шутки были совершенно чужды.
— Серьезно, — сказал он. — Вот бы эта женщина была моя.
Кто-то одобрительно засвистел, судя по звуку за этим воспоследовал подзатыльник от Минни.
— Тогда моя, — сказал я. — Будет грустноглазая принцесска.
Несколько минут шло величайшее обсуждение, суть которого здесь пересказывать нет смысла.
Минни выключила телевизор, сказала:
— Все. Хватит с вас, вы плохо себя ведете.