— Юг, запад и восток? — спросил я, а потом услышал стук. Неритмичный, какой-то жутковатый, он напомнил мне о знакомом в дурдоме. Он часто пытался общаться со мной и Риккертом, передавал нам сообщения и был уверен, что мы понимаем их. Принимаем его «радиосигналы», так он это называл.
— Прорыв инфекции! — сказал Райнер, а затем сел на пол и заплакал, женщина растворилась без следа, остался лишь строгий запах ее духов да сирень. И я понял, что воспоминание исчезало, искажалось, растворялось вместе с сознанием. Меня затошнило, так стало жалко эту сцену, которая никогда больше не повторится в голове человека по имени Райнер. Его разум был как начавшая распускаться ткань, кто-то тянул за спутанные нити мыслей, и они выходили из хрупкой системы, в которую были вплетены, разрушая ее.
Я быстро закрыл дверь. Я запомнил сирень и женщину, которую любил Райнер. Но я не был готов видеть, как все уходит. Октавия выглядела так, словно на тарелке перед ней было нечто испорченное, покрывшееся плесенью. Близость смерти вызывала у нас обоих не столько страх, сколько отвращение. Теперь мы, уже без промедления, шли на звук.
Ноты текли из-под ничем не примечательной двери. Может быть, там было просто еще одно воспоминание. Я распахнул дверь и увидел множество детей. Полупрозрачные, похожие на картинки, они скакали вокруг фортепьяно. Райнер сидел за инструментом и бил пальцами по клавишам так сильно, что это должно было приносить боль.
Я вдруг понадеялся, что перед нами все еще человек, просто воспоминание в череде других таких же. Он склонился над фортепьяно низко-низко, так что казалось Райнер спит, а руки и ноги его дергаются сами по себе. На редкость отталкивающее зрелище, кроме того оно уничтожало всякую надежду на то, что мы еще не встретились с существом, которое было не против нами полакомиться. Дети вокруг плясали, прыгали, на их полупрозрачных лицах были самые радостные выражения. Я подумал, что Райнер наверняка был очень хорошим учителем. А потом он обернулся так резко, что шея должна была сломаться.
Эта пасть снова оказалась перед нами, раскрытая и визжащая. За ней было пульсирующее, серое пространство с покрытыми странной плесенью стенами.
Если у нас и был какой-то план, то я его забыл. Колоссальным усилием я заставил себя по крайней мере не бежать. Голос твари оказался таким мерзким, словно кто-то воткнул острую соломинку мне в ухо и пил кровь.
Рот, словно разрезанный, распахнутый так сильно, что голова потеряла всякое подобие человеческой формы, не скривился в оскале. У этого не было звериных или человеческих повадок. Я подумал, а вообще-то реально, чтобы такая пасть меня не достала?
Но вне зависимости от ответа, я кинулся на то, что осталось от Райнера. На то, что стало им.
Я подумал, в конце концов, наш с Октавией план состоял в том, чтобы убить это любой ценой. Других-то способов как-нибудь выбраться из этой ситуации у нас не было. Не было их и у Райнера. Так что я делал то, что признавал лучшим для всех.
Это всегда меня успокаивало.
Мы с тварью полетели вниз, я обнаружил, что телом своим оно управляет действительно плохо. Я подумал, надо же, как легко оказалось с этим справиться. Оно едва ворочало руками, а слабая шея не удерживала деформированную голову.
Потом я увидел, как пульсируют в открытой пасти вихри пустоты, крохотные, серо-черные водовороты. Оно извивалось всем телом, а водовороты наоборот были до странности медлительны. Дети кричали:
— Он кровит!
И я почувствовал, да, я кровлю. И хотя формально меня ни покинула ни капля крови, я чувствовал, как из меня нечто уходит. Водовороты втягивали в себя то, что однажды дало мне жизнь. Нечто, что вытащило каждого из нас из небытия, в котором мы все пребываем, что заставило делиться клетки, слившиеся друг с другом. Тогда я понял: чтобы убить меня, этим зубам вовсе не обязательно на мне смыкаться. В окружении детишек из воспоминаний, полупрозрачных и счастливых, я пытался вонзить тесак в чудовище, и с каждой секундой руки мои слабели. Я хотел позвать Октавию, но язык словно отнялся.
Однако для этого мне вовсе не нужен был голос. Октавия столкнула существо с меня, вонзила нож ему в руку, она не могла нанести смертельный удар даже в ситуации, от исхода которой зависела ее жизнь. Это было потрясающее искажение инстинкта самосохранения, я им почти восхищался.
Только вот существо не чувствовало боли, потому как боль присуща живому, а пространственные флуктуации удивительным образом обходятся в своем функционировании без нее. Мир у меня в глазах задрожал, но, по крайней мере, в них перестало темнеть.
Я чувствовал саднящую боль в груди, руки казались мне чудовищно холодными. Но в то же время я понимал, оно вытягивало из меня жизнь и питалось этим, однако внутрь воронок затягивало и мой страх, мерзость от слабости, пылкое желание уничтожить это. Вот что было истинным сокровищем. Жизнь моя лишь поддерживала дыру в мироздании в ее текущем состоянии, однако то, ради чего все затевалось, потреблялось другими существами.