– Стыдись, Бас. Какая же я женщина… Мне трудно, Бас. Все трудно: дышать, говорить, жить. Всем нам давно бы уже лучше умереть, чем так мучиться. Мне немножко больно в груди, но это не оттого, что я умираю, а оттого, что я тебя люблю, Бас… Только не смотри на меня так. Не упрекай. Твои глаза мешают мне умереть. Вот, вот он приходит, этот торжественный момент. Прощай. Ты прав… любовию напрасной…
Первым на лице голодных умирает нос. У Сары он вытянулся, и горбинка будто выровнялась. Глаза остались открытыми, но мгновенно выцвели, как выведенные пятна.
Это была обыкновенная неожиданная голодная смерть: только что человек дышал, говорил, даже шутил и улыбался – и вот его уже нет.
…Всякое, конечно, бывало, и за три с половиной года общежития все пускали слезу – если не всерьез, то спьяну. Бас – никогда. И вот плакали доселе непротекаемые глаза Баса. Слезы не могли пробраться сквозь щетину на подбородке, застывали кристалликами крупнозернистой соли.
Он пристально, не отрываясь, смотрел на Сару, и глаза его будто застыли, как две серые слезы.
К вечеру Саша и Дмитрий вернулись ни с чем и без конфет – съели по дороге на Госголрын, и без Игорька – он ушел на поиски своего Ванятки. Дверь была настежь открыта, и один, среди холодного разорения, сидел и плакал над Сарой Бас.
Она лежала, до подбородка укрытая одеялом, голубовато-бледная, с мраморными прожилками – трещинками у седых висков: сквозь слезы Басу казалось, что они извиваются, змейками впиваются в виски, переплетаются с седыми волосами. По откинутой левой руке разветвлялись синие артерии и мелкие, только после смерти проступившие, сокровенные вены. Нет, они уже не текли к сердцу – мертвой точке.
– Антисемитские черты лица, – бормотал Бас. – Погибоши ни за чтоши… – и клал свою львиную шевелюру рядом с Сариными сединами. Рыдал сухо, неумеючи, беззвучными толчками.
Вася Чубук пришел и сейчас же вышел. На Невский проспект.
– Н-не-медленно с-старушку, к-какую-нибудь – приказывал он сам себе. Старушка была тут как тут, поводила черным и строгим носом кверху. – Слышь, как гудут? Быть бомбежке, быть бомбежке, – сказала она, увидев Васю, и повернула к нему нос, будто что-то учуяла. Повторения, паузы и затакты в живой речи полумертвых – теперь обычны, и в этом что-то от предков, заклинательное и неуверенное вместе.
– В-вы на-набубоните на на-нашу г-голову, – упрекнул Вася, и тут же попросил ее к «по-о-койнице», и она с радостью согласилась. И даже засеменила.
– О-осторожней, – предупредил Вася, – а то на лестнице с вас шелуха посыпется.
– Лишь бы не пясок, – сказала она, – хотя, конешно, замедлю темпу.
И вдруг так замедлила, что Васе пришлось подпихивать ее и обещать:
– От-отсебятинок за работу по-о-лучите, – но это было полкой отсебятиной: хлеба в общежитии не было ни крошки. Зато были конфеты. Когда Сару положили на стол, старушка нашла их под ее подушкой. Сосчитала: восемь штук – у кого спрашивать, все ошалелые, – сунула половину их сразу в рот (еще спохватятся, отнимут), половину в черный и обледенелый, как прорубь, карман дореволюционного пальто, синеватого, с отливом старины бархата, туда же скользнул маленький кошелек Сары.
Никто как Вася принес что-то белое:
– В-вроде п-похоронного платья, п-ппростыня.
– Не платье, а ночная рубашка, – поправила старушка, – но это все равно.
– Мертвые постельных принадлежностей не имут, – неуместно пошутил Саша и покраснел, пошаркал в свой угол.
– Хоть бы затопили, – неуверенно попросила старушка.
– Незачем теперь, – сказал Дмитрий, но сам же сломал последний стул. Сходил за водой – тоже дело нелегкое и скользкое. Ворчал, усталый;
– Ее надо слушаться, видно, похоронное дело знает. Черт с ней.
– Теперь пойдите прогуляйтесь, – уже тоном приказа сказала старушка, махнув носом, как рукой, на дверь. И осталась одна с Сарой.
Через минуту – ловкость старушечьих рук – Сара лежала на столе голая, вся обглоданная голодом – с головы до кончиков костяшечных пальцев с синими полумесяцами ногтей.
А еще через несколько минут всем разрешено было войти. Сара, вся в белом, с чистым, смуглым лицом египтянки, строго смотрела в потолок, как часто на экзаменах. Этот экзаменационный Сарин взгляд был тоже известен всему институту.
– Если бы вы не были безбожники, – сказала старушка и выдержала паузу, – я бы и Псалтырек почитала. Да и нет его под рукой. До свиданья.
– Я с-сам к-как-нибудь, – сказал Вася и сразу же забубнил нараспев, чтобы не заикаться, свои отсебятинные молитвы.
Саша подошел к неподвижно сидящему Басу – он был почти вровень с ним – и положил руку на плечо.
– Голод сильнее всякого горя, сказал Данте. Это страшные слова, если так. Вот Сара уже не хочет есть. А я хочу. И ты хочешь. И весь город хочет. Данте побывал в аду, но это был творческий ад. Описывая его, он, может быть, терзался адскими муками творчества. Но наш голод ему не мог и присниться: ведь не день, не месяц, а уже скоро год. И уже, кажется, нет ни одного камня, не забрызганного кровью и тут же не обледеневшего. И Данте прав.