Шевалье поднялся с кресла, подошел прямо к собаке, бросился перед ней на колени и, обняв ее руками и без конца целуя, обратился к ней, как будто бы у него перед глазами действительно был бедняга Дюмениль:
— Я прощаю тебя, друг! Я прощаю тебя! Я забуду все, за исключением тех семи лет счастья и дружбы, которыми я обязан твоей преданности, заботам, которыми ты меня окружал, и поддержке, которую ты мне оказывал в стольких печальных испытаниях. Ну же, не склоняй так голову, брат; что за черт! Мы все слабые создания и легко уступаем искушению: непобежденными остаются те, кто не встречался с опасностью; и в конце концов бедный простой смертный, каким ты был, не должен стыдиться своего падения там, где даже сами ангелы согрешили бы; если бы только ты мог ответить мне, если бы ты мог мне сказать, моя ли… твоя ли… наша ли… это дочь Матильды или нет?
Как будто и в самом деле поняв обращенные к ней слова, собака высвободилась из объятий шевалье, вскочила, от изножья кровати направилась к ее изголовью и там принялась лизать руку больной, свешивавшуюся поверх одеяла.
Это странное, случайное совпадение, так точно отвечавшее мыслям шевалье, показалось ему знаком самого Провидения.
— Итак, это правда! — вскричал он со страстным упоением, почти напоминавшим безумие. — Это действительно ты, мой Дюмениль! И Тереза — твоя дочь! Будь спокоен, друг, я буду любить это дитя так, как любил бы ее ты, будь ты жив; я буду ухаживать за ней так, как ты ухаживал за мной; я посвящу всю свою жизнь тому, чтобы сделать ее счастливой, и в твоем нынешнем смиренном положении, мой бедный Блек… нет, я хочу сказать, мой бедный Дюмениль… ты мне поможешь в этом всем чем можешь. Ты только что оказал мне последнюю услугу, показав, в чем заключается мой долг. Нет, нет, тысячу раз нет, я не могу допустить, чтобы это дитя расплачивалось за чужие ошибки и чтобы на ее голову пала тяжесть сомнения, которое может омрачить мое отцовство. Впрочем, — продолжал шевалье, все более и более возбуждаясь, — что это такое, отцовство? Слово, которое господствует над обстоятельствами, — любовь. Ты увидишь, Дюмениль, до какой степени может дойти та любовь, что я подарю этому ребенку!
И поскольку в эту минуту бедная больная едва слышным голосом попросила: «Пить!» — шевалье бросился к стакану с водой, нагревшейся у ночника, и, больше не заботясь о том, носит ли холера-морбус хронический или инфекционный характер, просунул одну руку под голову больной и приподнял ее, а другой рукой поднес стакан к ее губам. И пока она в каком-то смысле пила жизнь из рук шевалье, тот, обняв ее, говорил:
«Пей, Тереза! Пей, моя доченька!.. Пей, драгоценное дитя моего сердца!..»
XXIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЛУЧ СОЛНЦА ПОКАЗЫВАЕТСЯ СКВОЗЬ ТУЧИ
Шевалье де ла Гравери, несмотря на свое волнение, ни на мгновение не хотел отложить исполнение обещания, данного им душе своего друга относительно его дочери.
Он немедленно заменил Марианну другой служанкой, даже не справившись предварительно о ее кулинарных талантах. Он взял ее в дом по простой рекомендации, данной ей как прекрасной сиделке.
Несмотря на эту рекомендацию, которую новая служанка всеми силами старалась оправдать, г-н де ла Гравери вовсе не находил, что усердие, с каким она заботилась о девушке, соответствовало обстоятельствам; в итоге шевалье сам занялся этими трудными обязанностями и так погрузился в них, что восемь или девять дней спустя, когда Тереза стала выходить из того состояния оцепенения, в каком она пребывала после ужасного кризиса, он, осмелившись впервые отойти от постели больной, чтобы взглянуть на свой сад, с удивлением и горечью заметил, что забыл обрезать свои розы, и непомерно вытянувшиеся жировые побеги непременно должны были испортить цветение.
В течение первых дней, или, вернее, первых ночей, шевалье с трудом переносил усталость, напряжение ума, ночные бдения, столь необходимые ввиду тяжелого состояния несчастной больной; но очень скоро он целиком отдался своему труду и открыл в нем ранее неведомые ему радости.
Эта борьба со смертью со всеми ее перипетиями, волнениями, тревогами, неожиданными радостями, внезапным испугом полностью подчинила это сердце, до тех пор не знавшее столь сильных переживаний; это была дуэль, побудительная причина которой была гораздо сильнее, чем в обычном поединке: в обычном поединке сражаются, чтобы принести смерть; шевалье же сражался, чтобы дать жизнь, и для него это было не только вопросом чести, но и еще делом совести. Когда девушке становилось хуже, шевалье испытывал приступы глухой ярости по отношению к судьбе, и в это время он чувствовал, как растут его силы и его мужество; он выпрямлялся у изголовья больной, бросая вызов болезни и призывая ее объявиться, чтобы сдавить ее за горло и задушить; он спрашивал себя, как в его беззаботном детстве и праздной юности ему и в голову не пришло изучить эту науку — спасать людей, чтобы никому не быть обязанным, кроме как самому себе, себе одному, жизнью той, которую он называл своим ребенком.