Замкнулся Янов не без причины. Поначалу после той фразы Порфирьича: «А человек сильней, хоть не сразу одолеет зло» — он, еще не воспринимая всей глубины этой фразы, просто автоматически отозвался: «Да, сильней…» — но уже в следующую секунду смысл и глубина, внезапно дошедшие до сознания, заставили вздрогнуть: «Ишь ты, хитер Порфирьич, со злом в точку попал! А вот одолеть его — шалишь…» Мрачно-злая волна подкатилась к сердцу, дышать стало тяжело, будто к грудной клетке привалили камень. И одновременно остро вместе с неприятным беспокойством вернулось то вчерашнее, что, казалось, приглушилось, стало забываться. Выходит, не забылось. Да и вряд ли такое может забыться…
Ему казалось, что тяжесть, которую он испытывал, всякий раз ложилась ощутимее и необратимее. Знал он, что она не только от тех «сердечных начал», усилившихся за эти годы, — он на них обращал мало внимания, отмахивался, — она больше от того скрытого, сидевшего в нем, точно заноза, чувства: неужели он что-то перестал понимать в жизни, в происходившем вокруг него? Неужели вправду утратил то умение отсекать второстепенное, видеть и понимать главное, что было, как он считал, его внутренней силой и чем он в минуты самоанализа гордился? Гордился не для бахвальства, не для самовозвышения — для веры, осознания своего места, своей способности и полезности. Иначе — без такого осознания, без веры, что нужен, полезен, — он не представлял своего существования, не представлял, что мог оставаться на этом высоком посту, занимать его. Он понимал, что был слишком прямолинеен, как военный человек, привыкший ясно и четко представлять все, без полутонов и оттенков, будь то решение больших, государственно важных дел или взаимоотношения с людьми, выше стоящими на служебной лестнице, или с подчиненными. Он порой подтрунивал, подсмеивался над собой: «Несовременный! Негибкий, не отвечаешь моде времени». Но, подсмеиваясь над собой, он в глубине души думал иначе — чище и лучше — об этой своей профессиональной прямолинейности. Зоркий, опытный взгляд его подмечал, что та самая гибкость, которую в последние годы выдавали за достоинство, на деле оборачивалась сплошь и рядом обычной беспринципностью. За примерами ему нечего ходить далеко, они у него рядом, как говорится, под рукой — вот тот вчерашний случай, например. Нет-нет, он даже не хочет его вспоминать… И все-таки, все-таки…
Вчера, взяв газету, он взглядом пробежал пеструю последнюю полосу и сразу наткнулся на фельетон с броским заглавием. «Ну вот, очередное! Были уже майоры-свинари, теперь новое…» Так, стоя, не садясь, он прочитал стихотворный фельетон, еще какое-то время, как загипнотизированный, не мог оторваться от полосы, и сквозь расплывшийся, растекшийся, будто водяные знаки, текст вдруг проступило лицо никогда не виденного доселе автора: филерские усики, закрученные в колечки, зеленые глаза подрагивали в ядовито-хитром прищуре, подмигивали и как бы спрашивали: «Ну как я вас, а? Ну как?»
В дурном, сразу испортившемся настроении Янов, не глядя, словно вымещая на всем, что там напечатано, свое раздраженно, отбросил газету на диван и потом не дотронулся больше до нее, не стал читать. Брезгливое, неприятное чувство не покидало его весь день.
И тогда, и сейчас он до пронзительной, режущей ломоты в висках пытался ответить себе на горькие, встававшие перед ним вопросы: «Откуда такое идет? Фельетоны — что! Они — лишь следствие. Где те подлинные, скрытые причины?» Ведь если нет этих тщательно скрываемых и скрытых причин, то, как казалось ему, остается о д н о… Да, одно. И то одно представлялось ему явно ошибочным, несущим в себе пока неизмеримые в точных пределах, но уже рисовавшиеся ему катастрофическими последствия, и он в смятении духа, теряя контроль над собой, повторял: «Да-да, тогда это о д н о есть результат жестокого и невероятного заблуждения во взгляде на то, какой должна быть степень защиты Родины, Отечества. Какой?!»
«Перекуем мечи на орала…» Что ж, и он за то, чтобы перековать мечи, переплавить, но нужны реальные условия, не одностороннее сокращение. И если такие условия будут, он без боли и сожаления снимет «доспехи», форму, без оглядки откажется от своей профессии.
Машина шла вдоль набережной, мягко, неторопко, такую езду Янов любил, теперь она даже соответствовала его мрачному настроению, значит, оно на весь день, до вечера, а то и на ночь — будь готов к бессоннице, безуспешной борьбе с ней… Подъезжали к окружному железнодорожному, с пологой аркой, мосту, сейчас свернут направо, поедут вдоль высокой насыпи, а там и Новодевичий. Сосредоточенный и как-то крепко, добротно сидевший за рулем Порфирьич молчал, словно сознавая, о чем думал он, Янов. Догадывается? Читает мысли? Да что он, факир какой или ясновидец? На мост, ажурный, казалось, висевший в воздухе, легкий и крохотный, вполз товарный состав, черные игрушечные цистерны тоже как бы плыли по воздуху, и Янову почудилось: мост прогибался, вибрировал…