И тут в окно постучали, как тому и следовало быть, это была Ээва-Лиса. А тех, кого нет, не попросишь ведь о помощи, коли ты последний ребенок на белом свете и Ээва-Лиса стучит в окно.
Все еще зажимая ей рот рукой, я сказал:
— Если ты будешь так продолжать, нам придется пойти в дровяной сарай, а то он нас услышит.
Она кивнула, и я отнял руку от ее рта. Она чуть привстала и начала хныкать, правда довольно тихо. А потом перестала.
Мы осторожно открыли входную дверь.
Я шел впереди. Губами я лизнул ладонь, которой зажимал ей рот. Она была еще влажная. Никакого особенного вкуса я не почувствовал.
Но мне кажется, это было как если бы я поцеловал ее, вот здорово, наверно, было бы.
Многие годы я больше всего думал про то, что Юханнес ее предал.
Странно. Ничего страшного в этом, пожалуй, нет. Хотя, думая про это, я успокаивался. Тогда ведь можно выкинуть из головы то, другое.
Палачи, жертвы и предатели. Просто цепляешься за то, что причиняет меньше боли. Что же это за жизнь.
Дорожка к дровяному сараю была не расчищена. Мне в валенки набился снег, но я вроде как бы пропахивал для нее дорогу.
У нас со Свеном Хедманом никогда не водилось слишком много дров, так что я знал, что в сарае места довольно, во всяком случае вокруг колоды. Крюк на двери примерз, но руки у меня были без рукавиц, поэтому мне удалось его откинуть. Она плакала теперь сильнее.
Взяв Ээву-Лису за руку, я посадил ее на колоду. Выглядела она чудно в овчинной шубе, рукавицах с указательным пальцем, оставшихся с Зимней войны, и меховой шапке Свена Хедмана, надвинутой на лоб. Над дверью сарая, которую я закрыл, было окошко, разделенное на четыре квадрата, но луна светила так ярко, что в сарае было светло почти как днем, несмотря на ночное время, хотя свет был синее, чем если бы ты стоял на снегу снаружи.
У нее почти сразу же опять начались боли, и она не захотела сидеть на колоде, а легла на пол. Стружка вся смерзлась. Утром я колол дрова, так что теперь сунул ей под голову чурбачок, березовый, березу легко колоть, когда она холодная. Чурбачок, конечно, твердоват, но благодаря меховой шапке Свена Хедмана лежать на нем было все-таки мягко.
Ээва-Лиса плакала не переставая, я ничего не мог поделать. Она боится, что умрет, сказала она, но я заверил ее, что этого не случится.
Я часто представлял себе, как могло бы сложиться у нас с Эвой-Лисой. Я частенько размышлял об этом, и все получалось.
Пусть она на шесть лет старше, это не помеха. Биргер Хэггмарк ведь женился на женщине старше себя, намного старше, двадцать два года разницы, но старуха его была вроде кроткого нрава, и он лил слезы на похоронах, хотя детей у них так и не было. И это вполне естественно. Наверно, ежели что-то втемяшится человеку в голову, как Ээва-Лиса втемяшилась мне, так остальное уже неважно.
У нас будет так, как было, когда я сидел рядом с ней и она учила меня вязать. И я буду говорить разные вещи, не только о тюльпанах, — но так, как о тюльпанах. И она скажет, что мы словно брат и сестра, но мы будем гораздо больше чем брат и сестра, а шесть лет значения не имеют. Она никогда ничего не будет скрывать от меня, а я никогда не буду ее бояться.
Мало что исполнилось из всего этого. Совсем чуть-чуть. Мы никогда не боялись друг друга. Но осталось лишь одно — немного слюны на моей ладони, которой я зажимал ей рот, когда она мучилась от боли. Слюна почти замерзла по дороге к сараю.
Ручка двери в сарай промерзла.
Ни в коем случае, учили нас, нельзя трогать промерзшую ручку двери языком. Иначе случится то, что случилось с Ёраном Сундбергом из Иннервика, до сих пор заметно. Он получил хороший урок, говорили в деревне.
Получить урок — это наказание. Можно чуть ли не онеметь. Дотронуться кончиком языка до ледяного железа означало показать свою гордыню.
Хотя Альфильд пела в молельном доме, несмотря на свою немоту.
Луна снаружи светила ярко до гула.
Свет бил в окошко, на полу обозначились квадраты. Четыре квадрата двигались к Ээве-Лисе. Через час после того, как она впервые затихла, они почти добрались до нее. Она продолжала лежать и не желала садиться на колоду, а когда я попытался поднять ее, начала отбрыкиваться. Потом лунный свет добрался до нее. И тогда она сказала, что у нее кровотечение.
По ногам текло, я видел это. Овчинной шубе конец, это ясно, но, как ни странно, мне было плевать. И я ничего ей об этом не сказал.
Она объяснила, чтó мне надо сделать.
Я вышел и пошел к нужнику, грубо сколоченному сооружению, стоявшему на отшибе, за газетами. За «Норран». Когда я вернулся, оставив дверь приоткрытой, она сидела, прислонившись спиной к колоде, зажав руку между ног. В самом верху. Вид у нее был испуганный. Можно понять. Ей же всего-то шестнадцать. Я вырвал несколько страниц из «Норран» и скомкал их, не заботясь даже о том, чтобы сохранить страницу с Карлом Альфредом, настолько я перепугался тогда, понятное дело. Она попыталась засунуть комки бумаги между ног, но у нее не хватило сил, и она беспомощно откинулась назад, чуть не опрокинув колоду.
И, лежа так, велела мне сделать это, сказала, что я должен.