Именно так он позднее напишет об этом в библиотеке. Только сам тон — фальшивый, это я заметил сейчас, достав сегодня ночью его речь в свою защиту. Вроде бы все правда, а тон неверный. И грех не тот. Поэтому — ложь. Налет иронии в изложении, чтобы прикрыть предательство, точно запеченные в тесто кусочки жареной свинины. «Да, она и в самом деле плакала; и не какими-нибудь крокодиловыми, а настоящими слезами горя, или волнения, или возмущения. И ее слезы как-то по-особенному разволновали меня, как будто мне хотелось утешить ее в ее горе и в то же время глухо выкрикнуть свой протест против слез, и молитв, и псалмопения, и тишины в кухне. Слезы текли по ее щекам, а она продолжала молиться, все исступленнее, словно яростно пыталась уверить Всемогущего Господа, что мы никогда, в этом зеленом доме, никогда, ни единого раза не воровали, не присваивали себе чужой собственности, ни монетки ни у кого не стащили. Господи Иисусе, продолжила Юсефина после короткой передышки, Ты, который взираешь на всех нас в Твоей великой милости, взираешь на тех, кто чахнет в этом мире греха и прозябает в нищете, возьми эту девицу Ээву-Лису за руку и укажи ей дорогу, чтоб не стала она как эти босяки, что бродят по дорогам, таща за собой скарб свой, и живут в грехе. Ты знаешь, милый Иисус, что семя греха посеяно в ее сердце, и не позволяй, чтоб зараза греха от Ээвы-Лисы перешла на невинных детей. Да, она плакала, отчасти горюя из-за Ээвы-Лисы и ее воровских замашек, отчасти из-за беспокойства и страха, что семя греха с этого молодого, но уже испорченного колоса ветром занесет в ее собственное дитя и укоренит в его душе зло. И потому она вставила: и еще, Господи Иисусе, Ты, Спаситель всех людей, помоги мне, чтобы зараза греха не тронула Юханнеса, миленький Иисус, ты такой добрый, ты ведь сделаешь так, чтобы он не стал таким, как Ээва-Лиса. Во имя крови, аминь».
Но дело-то было не так. Не двадцать пять эре украла Ээва-Лиса. Она вообще ничего не украла. Она ждала ребенка. И той ночью Юханнес ее предал. И мама плакала. Но не так.
Не так дело было. Она молилась, это правда. И пела псалом «Я гость здесь, я чужой», может, от отчаяния.
Но предал Ээву-Лису он.
Она молилась, это правда.
Крепко зажмурив глаза, точно ей хотелось, чтобы мрак под веками уплотнился, сгустился и взорвал бы их изнутри. От луча милости сквозь мрак. Могло ли сквозь этот невероятный мрак, который, не исключено, был хуже того, что она испытала, сделав первый шаг в головокружительное одиночество той ночью, когда автобус остановился у строгальни и шофер, его звали Марклин, спросил, не сжалится ли кто над ней, — могло ли сквозь него проникнуть отпущение грехов от Сына Человеческого?
Освободить ее от того, что она свела воедино и что теперь окончательно связалось с ребенком, созревавшим сейчас, как она с ужасом осознала, в чреве Ээвы-Лисы, ребенком, который соединится с тремя детьми, утраченными ею самой, и станет их братом или сестрой.
Первый — мертворожденный, крещеный, но никогда не живший. Второй — Юханнес, окрещенный именем, которое не она выбирала, но которое должно было быть моим. И я, названный именем мертворожденного. Трое несчастных детей, а теперь и четвертый.
Еще один ребенок в ряду утраченных.
Ночью он прокрался в кладовку и откусил щипцами кусок сахара. Потом подошел к кухонному диванчику, где спала Ээва-Лиса.
Светила луна. Снег перестал. Снежный свет, как днем. Она не спала.
Черные глаза. Неотрывно смотрят на него. Дыхания почти не слышно, как будто она спит, но глаза открыты. И тогда он протянул к ней руку с зажатым в ней куском сахара. Он долго ждал. Губы у нее были сухие, чуточку искусанные. Он надеялся, что ее губы в конце концов раздвинутся, почти незаметно, и кончиком языка она дотронется, осторожно, до белого излома сахара.
Но она не дотронулась.
Думаю, он стоял в эту ночь у окна спальни, глядя на долину.
Лунный свет, ослепительно белый, долина, укутанная снегом. Мертвая тишина, не поет небесная арфа. Перед окном рябина, дерево счастья, в снегу и ягодах, но птиц нет.
Наступило Рождество.
Они не давали о себе знать. Она не приходила.
В час ночи с 4 на 5 января в окно кухни Свена Хедмана постучали; я спал прямо под окном и тотчас проснулся, хотя стучали несильно.
Сперва я ничего не понял. Потом стук повторился, и я встал и выглянул.
Стояла зима, невероятный снегопад сменился лунным светом. Градусов пятнадцать мороза, и лунный свет. Свен Хедман спал один в горенке. Я слышал, что он спит.
Я выглянул в окно. Это была Ээва-Лиса. В овчинной шубе, но без шапки. Я приоткрыл дверь в сени и спросил, в чем дело. Она протиснулась внутрь, не вымолвив ни словечка, и уселась на пол в холодных сенях. Я закрыл входную дверь, и дверь в кухню тоже прикрыл. Сидя на полу, она глядела на меня широко открытыми глазами.
Она занесла в сени немного снега.
— Что-то не то, — сказала она. — У меня болит живот.