Сперва я не хотел. Но я должен, сказала она.
Я пытался вытереть кровь с панталон, но Ээва-Лиса хныкала и вскрикивала, а я робел, и она сказала, чтобы я плюнул на это, я должен остановить кровь. Засунуть бумажные комки в панталоны. А я все вытирал и вытирал и бросал окровавленные комки на поленницу, не заботясь о том, что дрова будут испорчены. Потом я сдался и сел спиной к стене, и в глазах у меня потемнело.
Тогда она сказала, чтобы я принес еще бумаги, иначе она умрет, а она не хочет умирать, это она повторила несколько раз. Так что я принес еще бумаги.
Она оттянула резинку панталон. Шуба на ней распахнулась, юбка задралась, и я, зажмурившись, сунул большой ком бумаги ей между ног, но тела не коснулся. И тут она вроде как бы совсем выдохлась и просто лежала, не говоря ни слова, хотя я умолял ее что-нибудь сказать. Она еле дышала. Но, прислушавшись, я понял, что она все-таки дышит, хотя нужно было чуть не ухом прижаться, чтобы услышать.
Тут-то ей стало трудно удерживать пищу в желудке, и все полилось на овчинную шубу.
Меховая шапка Свена Хедмана скатилась у нее с головы. Я положил ее в сторонку, чтобы не запачкалась.
Кажется, прошло какое-то время. Совсем мало, но луна переместилась, судя по квадратам на полу. Окно ведь не в двери, поэтому, хотя дверь была приоткрыта, оконный проем с места не сдвинулся. Лунный свет перевалил через ее тело и теперь двигался к поленнице.
Она наскребла немножко снега, залетевшего внутрь, и утерлась им. Снег покраснел.
Снаружи поднялся ветер. Наверно, дело шло к рассвету, на улице потемнело, заметелило, снег заносило в полураскрытую дверь. Дверь билась и хлопала, я пытался закрыть ее, но это оказалось трудно. Ладони у меня были вроде как бы влажные, и я чуть не примерз к холодному железу, но мне было плевать, хоть я и знал, что можно получить урок, коли примерзнешь и потом дернешься, чтобы освободиться, но сейчас об этом некогда было думать. В доме темно. Свен Хедман еще спит. Только бы он не встал помочиться, мелькнуло у меня, а то взглянет ненароком на кухонный диван и увидит, что меня там нет. Свен вставал мочиться каждую ночь, по нескольку раз. Я был совсем один с Ээвой-Лисой, и в общем-то это капитан Немо виноват, что я не позвал на помощь, потому что он рассказал притчу о ребенке, который был один-одинешенек на всем белом свете, когда постучали в окно. Так что я не мог никого попросить о помощи и поддержке, и все равно я боялся, что Свен встанет помочиться и увидит, что меня нет в постели.
И тогда…
Я хочу сказать, что тогда ведь он зажжет лампу. И увидит. И следы к дровяному сараю увидит.
Что нам тогда делать? В этом случае мы окажемся в безвыходном положении.
Я перестал думать «я», теперь я думал «мы». Хотя это не то теплое и веселое «мы», о котором я мечтал. Прежде только я был в безвыходном положении, теперь мы, но это «мы» неправильное. Что-то все же произошло, это я чувствовал.
Ээва-Лиса села и, расстегнув панталоны, заглянула внутрь.
Вид у нее был ужасный.
Она начала говорить, но так, словно слегка чокнулась. Болтала что-то бессмысленное. О своей маме, не о той, что в зеленом доме, которую ей было велено — уже на второй день — звать мамой, а о своей собственной маме. О которой она при мне прежде никогда не упоминала. Что-то такое, что, мол, мама согрешила, потому как играла на пианино, но к тому же она была шлюхой, и теперь вот это — зараза греха, в третьем или четвертом поколении, и маму вынудили уехать в Южную Америку, где она заболела Паркинсоновой болезнью и ее лежачую съели крысы. Бред какой-то. Большая часть того, о чем она рассказывала, ей, похоже, просто приснилась. Хотя снились ей кошмары. Но все-таки, судя по ее бредням о маме, она вроде бы ее любила, хоть никогда и не видела. Попадая в трудное положение, люди обычно начинают любить своих пап и мам, пусть они их никогда и не видели, так что я ее понимал и не обращал особого внимания на ее лепет. Но потом она сказала, что согрешила и теперь Бог ее наказывает, наслав ей в живот рыбу, и рыба ее кусает. Ей отказано в праве иметь настоящего ребенка, потому что она блудила. И рыба ее кусает, и надо эту чертову рыбу размозжить о борт лодки. Она столько болтала об этой рыбе, что у меня ум за разум зашел. Но потом она опять обессилела и растянулась плашмя, уткнувшись лицом прямо в окровавленные опилки возле колоды, и мне пришлось чуть не броситься на нее, чтобы она чего себе не повредила. И положить ее как надо, на спину.
Я прижал ладонь к ее щеке, и тогда она чуточку успокоилась.
— Рыба приплыла, — сказала она внезапно. — Она кусается.
И я понял.
Я же был не ребенок. Я хочу сказать — вообще-то, конечно, ребенок. Но я видел, как телятся коровы и поросятся свиньи, и водил коров к случнику, и при забое скота присутствовал. Так уж складывается, коли живешь в деревне. Ты тогда вроде бы уже и не совсем ребенок.
Крови я насмотрелся, и околоплодных пузырей тоже, все дети, выросшие как я, этого насмотрелись. Это было естественно, ничего достойного внимания.
Но такого я не видел никогда. А тут вдобавок передо мной лежала Ээва-Лиса.