Выйдя на дорогу, увидел, что над Вестби возвышается белый гриб водонапорной башни. Даже не гриб, а гигантский мячик для гольфа на гигантской подставке. И на этом мячике убогонько написано красными буквами: «Westby». И весь этот городок – такой же убогий, как эта надпись, с его растрескавшейся, залатанной дорогой, с полинявшими кирпичными домами, половина из которых обнесена сайдингом, тоже полинявшим, давно утратившим изначальную белизну, и с этой неторопливой, будто сонной жизнью его обшарпанных горожан.
К одиннадцати часам я зашёл позавтракать в придорожное кафе и решил первым делом записать всё в дневник: яичница с беконом уже остыли, но я должен был освободиться от того, что испытал этой ночью. Теперь внутри совсем пусто. Не знаю, как быть дальше. Свёрток Луиса по-прежнему лежит в рюкзаке, а я по-прежнему опускаюсь на дно бессонницы.
В кафе почти нет людей. Только два старика сидят за стойкой и о чём-то болтают с хозяйкой. Официантка протирает столы, расставляет салфетницы. Я сижу возле окна, за круглым коричневым столиком. Передо мной, на подоконнике, – цветы в пластмассовых кашпо, а я поглядываю на улицу в надежде увидеть серебристый «Lincoln» девяносто седьмого года.
4 декабря
Когда пошёл тридцатый час бессонницы, я окончательно утратил контроль над чувствами. По-прежнему сидел в придорожном кафе, пил неизвестно какую по счёту чашку кофе, ел неизвестно какой по счёту салат, а меня бросало от необъяснимой радости к ещё менее объяснимой злости. В какой-то момент я решил, что последние четыре месяца в Чикаго были самыми счастливыми в моей жизни, и опять не сдержал слёз – говорил себе, что готов
– Сука.
Никогда прежде ничего подобного не говорил вслух, всегда избегал ссор, ругани, а тут не сдержался. И ведь по такому ничтожному поводу… Раздражение усилилось, я не мог с ним совладать.
– Простите, – прошептала девушка. – Я сейчас уберу.
И она была такой аккуратной, тихой, а её улыбка была такой горькой, обиженной, что я проклял себя, захотел тут же извиниться, но вместо этого одним движением смахнул чашку со стола:
– Пошла ты…
Руки дрожали.
Чашка упала под соседний столик, разбилась. Девушка вскрикнула. Какое-то время растерянно стояла на месте и смотрела на то, как растекается серое пятно от пролитого кофе, затем прошептала что-то неразборчивое и быстро зашагала прочь.
Я обхватил голову. Сдавил виски. Они пульсировали болью. Мне стало страшно от того, что я совсем не знал себя настоящего. Вечно закутанный в эти улыбки, с золотой медалью и школьными фотографиями, где я кажусь таким счастливым, со всеми этими днями рождения, на которых папа говорил, что гордится мной, и с его шутками, что я ещё обгоню сестру… Стиснул зубы, чтобы не закричать, а потом волна злобы сошла, и я опять сидел опустошённый, тихий.
Понял, что должен извиниться перед девушкой. Она ни в чём не была виновата. Встал из-за столика. Пошёл к стойке, за которой ещё сидел один из стариков. Он хмуро поглядывал на меня, но молчал. Дверь на кухню распахнулась, ко мне вышла хозяйка. За её спиной я мельком увидел, что официантка плачет.
– Вам лучше уйти, – хозяйка сказала это вежливо, но твёрдо.
Я стал говорить ей, что жалею о том, что сделал. Попросил меня понять, зачем-то упомянул бессонную ночь. Сказал, что хочу лично извиниться перед девушкой, что она меня не так поняла. Кажется, я говорил что-то ещё, путаное, невразумительное, а хозяйка только повторила:
– Вам лучше уйти.
И она была права, но я не хотел её слушать. Начал плакать. Просто потому что мне было жалко и себя, и эту девушку, которой я вот так одним движением испортил весь день, а ведь она была такой милой, такой аккуратной.
– Уходите.