Мы сразу приступили к работе. Ходжа был полон решительности, свойственной людям, которые знают, чего они хотят; мне нравилась эта твердость, которой прежде я в нем почти никогда не замечал. Зная, что на следующий день Ходжу снова вызовут во дворец, мы задались целью выиграть время. Принцип, на котором мы сразу сошлись, заключался в том, чтобы сообщать не очень многое, но все свои слова немедленно подтверждать доказательствами. Все с той же понравившейся мне твердостью Ходжа заявил, что прорицания – это шутовство, но их можно замечательно использовать для борьбы с глупостью. Выслушав мои объяснения, он, похоже, согласился с тем, что чуму удастся остановить только санитарными мерами. Он, как и я, не отрицал, что чума пришла по воле Аллаха, но Его воля в данном случае проявлялась опосредованно, так что если мы, смертные, засучив рукава начнем бороться с этим бедствием, то ни в коей мере не нанесем оскорбления Всевышнему. В конце концов, разве праведный халиф Омар[24] не отозвал своего полководца Абу Убайду из Сирии в Медину, дабы уберечь войско от чумы? Ходжа должен был сказать, что из соображений безопасности султану нужно по возможности избегать общения с другими людьми. У нас, конечно, мелькнула мысль, что для пущей убедительности надо бы заронить в душу султана страх смерти, но это представлялось опасным. Да, возможно, его удастся устрашить поэтическим описанием смерти, но надолго ли? Даже если бы речи Ходжи убедили султана, толпа окружавших властителя глупцов постаралась бы развеять его страх, а потом эти бессовестные дураки в любой момент смогли бы обвинить Ходжу в безбожии. Поэтому мы сочинили рассказ, основываясь на моем знании литературы.
Больше всего Ходжу пугала необходимость предсказать, когда кончится чума. Я полагал, что нам нужно выяснить, сколько человек умирает каждый день, и поработать с этими цифрами. Ходжа принял мою идею без особого воодушевления; он сказал, что попросит султана, чтобы нам помогли собрать эти сведения, но просьбу нужно скрыть под личиной еще одной притчи. Не то чтобы я так уж сильно верил в математику, но мы были связаны по рукам и ногам.
На следующее утро Ходжа отправился во дворец, а я – в город, во владения чумы. Я боялся ее, как и прежде, но стремительное движение жизни и желание хоть немного насладиться чувством причастности к этому миру приятно кружили мне голову. Стоял прохладный, ветреный летний день. Бродя среди мертвых и обреченных на смерть, я думал, что уже многие годы не ощущал такой любви к жизни. Я заходил во дворы мечетей, записывал на листок бумаги количество стоявших там гробов, а потом, прогуливаясь по окружающему мечеть кварталу, пытался установить связь между тем, что в нем вижу, и числом покойников, свести в единое целое и как-то истолковать внешний вид домов, настроение людей, их радость и печаль. Это было непросто. К тому же мои глаза с непонятной жадностью цеплялись только за мелкие подробности чужой жизни, отмечая, как люди переживают вместе с родными и близкими радость либо отчаяние или как их разделяет безразличие. Ближе к полудню, когда в голове уже мутилось от уличной толчеи и бесчисленных покойников, я переправился на противоположный берег, в Галату, и стал бродить в окрестностях верфи: заходил в кофейни для рабочих, курил, несмело затягиваясь, прошелся по рынкам, пообедал, исключительно из любопытства, в бесплатной харчевне для бедняков. Мне хотелось все хорошенько запомнить и разложить по полочкам, чтобы потом осмыслить и прийти к какому-то выводу. Когда стемнело, я вернулся домой, не чуя под собой ног от усталости, и стал слушать рассказ Ходжи о том, как он ходил во дворец.