Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, — подумал он. — Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».
Приор встал. Потом кратко и сухо бросил:
— Иди к шафажу[147]. Пусть тебя накормит и напоит. Затем отправляйся в нашу церковь. Там встретишься с тем, с кем должен. Приказы будут отданы, вы сможете покинуть монастырь без помех. Каноник Беесс в своем письме подчеркнул, что вы отправляетесь в дальний путь. От себя добавлю: очень хорошо, что в дальний. Было бы, добавлю еще, большой ошибкой отъезжать слишком близко. И возвращаться слишком скоро.
— Благодарю, ваше преподобие…
— Не благодари. Если же кому-либо из вас вдруг взбредет в голову мысль просить у меня перед уходом благословения на дорогу, то отбросьте ее.
Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться, видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не помнил.
Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.
— Ваш монастырь — настоящая крепость, — проговорил он с полным ртом. — И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?
— Ох, сын мой, сын мой. — Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. — Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается
— Понимаю.
— Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?
— Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?
— Мне об этом говорить нельзя.
— Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.
Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.
— Ох, — сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, — за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят:
—
— Если б только фемина… — вздохнул шафаж, возводя глаза горе́. — Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?
— Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.
— Заходи, когда захочешь.
В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[151] и сталлы[152] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, — не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, — для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».
— Я здесь.
Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался — трудно было воспротивиться такому ощущению — серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.
Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.