ПРОЗА 2
Каждый из нас проникся состраданием, не уступающим изумлению от услышанных прежалобных излияний Эргасто; его слабый голос, подавленный тон, побуждавший больше вздыхать, нежели молчать, а вдобавок лицо бледное и изможденное, взъерошенные волосы и отяжелевшие от чрезмерного плача очи[43] дали пищу нашему великому огорчению. Но после, когда он умолк, и звуки, раздававшиеся эхом в роще, улеглись, ни у кого из пастушеского сборища сердце не осталось столь черствым, чтобы он возвратился к прерванным забавам либо озаботился тем, чтобы выдумать новые. На самом деле, каждый столь сильно поддался чувству участия, что насколько мог и умел, старался утешить его, остерегал от повторения прежнего заблуждения, придумывал различные советы, которые куда легче давать, нежели им следовать[44]. Затем, увидев, что солнце клонится на закат, и что надоедливые сверчки начинают стрекотать в земных ложбинках, в предчувствии наступления сумерек мы не смогли примириться с тем, чтобы несчастный Эргасто оставался здесь в одиночестве, и словно через силу поднялись все вместе со своих мест и неспешным шагом повели спокойные, кроткие стада к привычным загонам. И чтобы немного развеять скуку пути по каменистой тропе, поочередно каждый заиграл на своей свирели, силясь спеть какую-нибудь новую песню; кто-то утихомиривал собак, кто-то выкликал овечек по именам; иной жаловался на свою пастушку, а иной по-сельски похвалялся своей; некоторые сыпали грубоватыми прибаутками; и так мы шаг за шагом, балагуря, наконец достигли соломенных хижин и пришли домой.
Но, когда прошла таким манером череда дней, случилось, что среди прочих был и я и, как заведено у пастухов, пас своих овечек на сочных травах. Когда же мне показалось, что от долгого зноя лучше укрыться в приятную тень, где ветерок свежим веянием дал бы отдых и мне и стаду, я направился в тенистую благодатную долину, лежавшую менее чем за полмили; не спеша, со своим привычным гомоном, шли за мною подвижные мои стада в прохладный лесок. Не пройдя еще и толики пути до желанного приюта, я случайно встретил пастуха, звавшегося Монтано, который так же, как и я искал спасения от томящего зноя; на его голове был убор из зеленой листвы, защищавший от солнца, он гнал свое стадо впереди себя, так сладостно наигрывая на свирели, что, казалось, лес становился веселей, чем обыкновенно.
Очарованный его игрой, я словами, приставшими простому человеку, обратился к нему: «Друг, пусть благосклонные нимфы обратят слух к твоему пению, и вредоносные волки не смогут задрать твоих ягнят, и они, нетронутые, с белейшей шерстью, чтобы давали тебе щедрый прибыток; также и мне позволь услаждаться твоей песней, коли не в докуку тебе буду, с тобой и жаркий путь тогда покажется короче[45]. И дабы не полагал, что твои труды пойдут по ветру, знай, что я обладаю посохом из узловатого мирта, у посоха оба конца украшены полированным свинцом, а навершье — вырезанной рукой Каритео (того волопаса, что пришел к нам из плодородных испанских земель) головой барашка с рогами столь удивительной работы, что Торибио, богатейший из всех пастухов, предлагал мне за него пса, преотважного волкодава, но ни лестью, ни уговором меня не преклонил, сколь ни выпрашивал его[46]. Сей посох, коли пожелаешь спеть, будет твоим».
Тогда Монтано, не заставив возобновлять просьбы, приятным голосом начал так:
ЭКЛОГА 2