— Не ври. Я только обещался тебе умереть, то есть быть убитым. Это верно. Ну, и прости — надул, жив остался… Теперь тебе другого спасения нет, как самому распорядиться. Пойми, коли я буду мертв, тебя тогда за карету Аракчеев не тронет. Вот и распорядись.
Шваньский, внимательно слушавший, развел руками и вымолвил.
— И даже, можно сказать… Ни бельмеса не понимаю, Михаил Андреевич.
— Прирежь меня бритвой сонного в постели и свали на самоубийство. Все поверят… Ей-Богу… А я сплю не запершись…
Шваньский с отчаянной досадой, даже со злобой махнул рукой и пошел к дверям. Но, уже взявшись за ручку двери, он обернулся.
— Позвольте хоть мне, по крайней мере, сказывать в полиции, что я сам захочу.
— Позволяю.
— Позвольте врать… Я виделся с хозяином двора… Он там говорил: знать не знаю, ведать не ведаю… Стало быть, дело еще не испорчено. Я надумал спасенье и себе и вам. Только позвольте врать.
— Ври, коли сумеешь.
— Страсть, как совру… Только, чур, не сердиться потом.
— Где тебе. Не хвастай… Кикимора!..
— Позволяете?.. — решительно спросил Шваньский.
— Говори, что хочешь. Отвяжись. Хоть сказывай и под присягу иди, что ты — девица. На седьмом месяце беременности…
Шваньский вышел, ухмыляясь загадочно. Он сразу стал весел, получив разрешение врать.
Шумский по уходе Лепорелло, болтовня с которым его развеселила, спросил Марфушу, дома ли Пашута, которую он в этот день еще не видал.
— Да-с. Сейчас вернулась, — ответила девушка. — С раннего утра была в отсутствии, кажется, у баронессы.
— Зови. Зови скорее.
Через несколько мгновений вошла Пашута, уже одетая иначе, в красивое платье, и принявшая вид прежней девушки-барышни. Лицо ее было оживленное, радостное.
— Ну, Пашута. Рада, что я цел…
— Мы там с ума сошли. Прыгали от радости. Я сейчас оттуда, — произнесла Пашута взволнованно.
— Как же вы узнали так скоро?
— Закупили мы лакея Бессоновского. Брат караулил у них на дворе, и как ему лакей передал, что фон Энзе убит, а вы живы, он и полетел, к нам во весь дух на извозчике. Чуть барыню какую-то дорогой не раздавил.
— Ну, ну… Что ж баронесса?!.
— Говорю… Чуть не прыгала… И плакала, и бегала по горнице. Прыгать не в ее нраве, так она все суетилась, вздыхала и плакала. Совсем без ума, без памяти была…
— Жалеет фон Энзе…
— Да… Говорит, на ее совести грех, который будет замаливать всю жизнь. Но говорила, что если бы вы были убиты, то она в монастырь пошла бы… Или бы умерла с горя.
— Так любит она меня? Любит?! — выговорил Шумский, порывисто вставая из-за стола.
— Вестимо…
— Ну, так слушай, Пашута… Теперь все в твоих руках. И мое, и твое собственное счастье. Теперь некому мешать. Хочешь ли ты мне услужить…
— Понятно, готова всячески… но только…
Пашута запнулась… Она посмотрела в лицо Шумского и вдруг смутилась, даже оробела. «Неужели сызнова начнет он свои злодейства, примется за старые ухищрения?..» — подумалось ей.
Шумский хотел заговорить, но в доме раздался звонок.
— Ну, хорошо, ступай теперь… Ввечеру переговорим… — весело, но загадочно улыбнулся Шумский.
«Неужели опять за злодейство примется?» — думала смущенная Пашута.
XXXIX
Квашнин и Ханенко с шумом и громким говором вошли к Шумскому. Капитан, переваливаясь, как утка, почти рысью явился в спальню. За ним, бодрой походкой и улыбаясь, появился Квашнин. Обе фигуры приятелей довольные, почти веселые, неприятно подействовали на Шумского.
— Негоже! Свинство! — произнес он странным голосом. — Зачем радоваться? Вот я себя считаю злым человеком, а не могу вспомнить. Не могу! А вы вот будто не с убийства, а с пиршества какого веселого приехали.
— Скажи на милость! Вот так блин! — произнес капитан, изумляясь. И расставив ноги на полу, растопырив руки, он уперся глазами в Шумского.
— Сами же застрелили, — выговорил он, — да сами же в неудовольствии. Чего же вы желали? Обоим целыми остаться? Так ведь знаете, что это невозможно. Сами сказывали, что коли оба будете невредимы, то эту комедию сызнова начинать придется. Ведь мы с Петром Сергеевичем так было вопрос этот по-соломоновски разрешили: чтобы вам обоим быть целыми и невредимыми, необходимо самой баронессе отправиться на тот свет.
— Тьфу! Типун вам на язык! Вот глупость выдумали!
— Радоваться, мы не радуемся, — заговорил Квашнин, садясь к столу, — а печалиться тоже не приходится. Ты жив и невредим, ну и слава Богу. А коли он, бедный, убит, так что ж делать? Такова его судьба, стало быть, которой не минуешь.
— Ну, вот! Судьба?! Вторая Марфуша только в Преображенском мундире, — выговорил Шумский. — Она сейчас тоже сказывала. Нет, други мои, это не судьба, а лотерея. Это ужасное дело! Ужасное! Желаю вам от всей души никогда никого не убивать! — с чувством прибавил он.
— Я и не собираюсь! — отозвался Ханенко. — Не пробовавши, знаю, что приятного мало. И так-то всякая гадость на душе есть, да еще убийство бери! Уж больно накладно будет, грузновато! А при моей толщине совсем из сил выбьешься с эдакой ношей.
— Да, ужасно! — снова заговорил Шумский как бы себе самому. — Не знал я этого! А теперь драться ни с кем, ни за что, никогда! Уж не знаю что хуже: убить ли, быть ли убитым?