– Полно, господин аббат, полно, – сказал Питу, – не беспокойтесь, оружие послужит на благо отчизны.
– Замолчи, Иуда, – возразил аббат. – Ты предал своего старого наставника, почему бы тебе не предать и отчизну?
Питу понурил голову: его нещадно мучила совесть. Он вел себя как искусный начальник, но не как благородный человек.
Однако, потупившись, он увидел в сторонке двух своих подчиненных, которым, судя по всему, было досадно, что у них такой нерешительный командир.
Питу понял, что теряет влияние: его авторитет пошатнулся.
Гордость придала сил доблестному солдату французской революции.
Итак, он поднял голову и сказал:
– Господин аббат, как бы я ни был предан своему старому наставнику, я не собираюсь безропотно сносить подобные оскорбления.
– А, ты выучился делать комментарии? – парировал аббат, надеясь обезоружить Питу насмешками.
– Да, господин аббат, я выучился комментировать, и сейчас вы убедитесь, насколько справедливы мои комментарии, – продолжал Питу. – Вы зовете меня предателем, потому что отказались выдать мне оружие, которое я просил у вас добром, с оливковой ветвью в руке, а нынче я пришел отнять его силой, вооруженный правительственным приказом. Что ж, господин аббат, лучше пусть покажется, будто я предал свой долг, чем протянул вместе с вами руку контрреволюции. Да здравствует отчизна! К оружию! К оружию!
Мэр кивнул Питу точно так же, как до того кивал аббату, приговаривая:
– Очень хорошо! Очень хорошо!
И впрямь, эта речь словно громом поразила аббата, а всех остальных привела в неистовство.
Мэр потихоньку скрылся, приказав помощнику остаться.
Помощник тоже рад был бы ускользнуть, но отсутствие обоих представителей муниципалитета наверняка было бы замечено.
Итак, он вместе с секретарем суда последовал за жандармами, а те – за тремя солдатами национальной гвардии, и все вместе двинулись к музею, вокруг которого Питу знал все ходы и выходы, потому что был «воспитан в серале»[230].
Себастьен прыжками, как львенок, побежал по следам патриотов.
Другие дети в растерянности застыли на месте.
Аббат отворил дверь своего музея и, чуть живой от стыда и гнева, упал на первый попавшийся стул.
Войдя в музей, оба сподвижника Питу готовы были все подвергнуть разграблению, но их командир показал себя сдержанным и честным малым.
Он подсчитал, сколько солдат находится под его началом, и, поскольку их оказалось тридцать три, приказал изъять тридцать три ружья.
Но поскольку национальной гвардии могла прийти нужда пострелять, а отставать от других Питу не собирался, он взял тридцать четвертое ружье для себя – настоящее офицерское ружье, короче и легче остальных, из которого можно было с одинаковым успехом стрельнуть и дробью по зайцу или кролику, и выпустить пулю в дурного патриота или пруссака.
Кроме того, он выбрал себе шпагу, прямую, как у генерала Лафайета, которая принадлежала прежде какому-нибудь герою, отличившемуся при Фонтенуа или Филипсбурге, и прицепил ее к поясу.
Двое его соратников взвалили себе на плечи по двенадцать ружей, и ликование их было столь необузданным, что оба даже не пригнулись под этой чудовищной ношей.
Остальные ружья взял Питу.
Возвращались не через Виллер-Котре, а парком, чтобы не возбуждать страсти.
К тому же этот путь был короче.
Сокращая себе дорогу, три офицера избегали и опасности наткнуться на тех, кто не одобрял их предприятия. Питу не боялся схватки, тем более что ружье, взятое им на этот случай, придавало ему смелости. Но Питу стал куда рассудительнее, чем прежде, и справедливо посчитал, что одно ружье, пожалуй, способно защитить человека, а много ружей лишь помешают обороне.
Нагруженные этими доспехами, взятыми в качестве трофеев, три наших героя бегом пересекли парк и вышли на круглую площадку, где им пришлось остановиться. Наконец, чуть не падая от усталости и обливаясь потом, они приволокли домой к Питу драгоценную кладь, которую, быть может, несколько опрометчиво доверила им родина.
В тот же вечер собрался весь отряд, и Питу вручил каждому солдату по ружью, приговаривая, словно спартанская мать сыну, идущему в бой:
– Со щитом или на щите!
В отряде, который совершенно преобразился благодаря гению Питу, это событие произвело переполох, сравнимый с паникой в муравейнике во время землетрясения.
Деревенские парни, все до мозга костей браконьеры, пылавшие к охоте безумной страстью, подогреваемой суровостью сторожей, до того обрадовались ружьям, что Питу превратился для них в бога на земле.
Забыты были его несуразные ноги, забыты непомерные руки, забыты толстые коленки и чересчур большая голова, забыты были даже нелепые обстоятельства его прежней жизни; Питу явился им в образе местного божества, и они поклонялись ему все время, покуда златокудрый Аполлон пребывал в гостях у прекрасной Амфитриты[231].
На другой день все они, прирожденные стрелки, только и знали, что возились с ружьями, начищали их до блеска; те, кому досталось оружие получше, ликовали, у кого оказались ружья поплоше, мечтали исправить несправедливость судьбы.