– Кроме того, – продолжал Питу, – я не считал петуха, милая тетушка, поскольку он с вашего птичьего двора. Мы с ним старые знакомые, я сразу его признал по гребешку.
– Однако он тоже денег стоит.
– Ему девять лет. Я сам его для вас стянул из-под крылышка его мамаши. Он был тогда с кулачок ростом; вы еще вздули меня за то, что я не принес заодно зерна, чтобы его кормить. Мадемуазель Катрин дала мне зерна. Петух был мой, я съел свое добро, у меня было на то полное право.
Тетка, обезумев от ярости, испепеляла взглядом дерзкого революционера.
Голос ей не повиновался.
– Выйди отсюда! – просипела она.
– Прямо так и выйти, сразу после обеда, не переварив пищи? Не очень-то вы со мной вежливы, тетушка.
– Выйди!
Питу, успевший снова сесть, встал; он не без удовольствия ощутил, что желудок его наполнился до отказа и больше не вместит ни рисинки.
– Тетушка, – с достоинством объявил он, – вы бессердечная родственница. Я докажу вам, что вы относитесь ко мне так же дурно, как в былое время, с той же скупостью, с той же черствостью. Но я не желаю, чтобы вы потом повсюду рассказывали, будто я вас объедаю.
Он вышел на порог и зычным, как у Стентора[195], голосом, который был слышен не только зевакам, явившимся вместе с Питу и присутствовавшим при этой сцене, но и всем прохожим на расстоянии пятисот шагов вокруг, воскликнул:
– Беру этих добрых людей в свидетели, что я прибыл из Парижа пешком, после того, как брал Бастилию, что я выбился из сил, изголодался, – вот я и присел, и подкрепился у моей родной тетки, а она так жестоко попрекала меня едой, так безжалостно прогнала, что мне пришлось убраться восвояси.
И Питу вложил в этот зачин столько патетики, что среди соседей поднялся ропот.
– Я бедный странник, – продолжал Питу, – я шел пешком двенадцать лье; я честный парень, меня почтили доверием господин Бийо и господин Жильбер; я доставил Себастьена к аббату Фортье; я покоритель Бастилии, друг господина Байи и генерала Лафайета. Призываю вас в свидетели, что она меня прогнала!
Ропот усилился.
– Но я не попрошайка, – подхватил Питу, – и когда меня попрекают хлебом, я за него плачу, а потому вот монетка достоинством в экю: это плата за то, что я съел у тетки.
С этими словами Питу небрежно извлек из кармана экю и швырнул на стол, откуда монета, на глазах у всех, подпрыгнув, шлепнулась в тарелку и наполовину зарылась в рис.
Эта подробность добила старуху; она понурила голову под бременем всеобщего неодобрения, которое выразилось в долгом ропоте; двадцать рук протянулись к Питу, который вышел из хижины, отряхая ее прах со своих ног, и исчез в сопровождении толпы людей, предлагавших ему стол и кров и радовавшихся случаю бесплатно приютить покорителя Бастилии, друга г-на Байи и генерала Лафайета.
Тетка, подобрав экю, обтерла его и сунула в деревянную плошку, где ему, среди пригоршни подобных монет, надлежало ждать, когда его обменяют на стертый луидор.
Но, убирая монетку, доставшуюся ей столь необычным образом, она вздохнула и подумала, что Питу, быть может, имел право доесть до конца, раз уж он столь щедро заплатил.
XXIX. Питу-революционер
Уплатив первый долг послушанию, Питу возжелал насытить первые стремления сердца. Приятное это дело – послушание, когда приказ хозяина помогает осуществить тайные влечения послушного слуги.
Итак, он взял ноги в руки и по узкой улочке, выйдя из Плё на улицу Делоне, по обеим сторонам окаймленную изгородями и обвивающую зеленым поясом эту часть городка, пустился прямиком через поле, чтобы поскорее добраться до фермы в Пислё.
Но вскоре поступь его замедлилась, каждый шаг навевал ему воспоминания.
Когда мы возвращаемся в город или деревню, где родились, мы ступаем по нашей юности, ступаем по нашим минувшим дням, которые, как сказал английский поэт, расстилаются у нас под ногами, подобно ковру, чтобы почтить память вернувшегося путника.
На каждом шагу, с каждым биением сердца рождаются воспоминания.
Здесь мы страдали, там блаженствовали, здесь рыдали от горя, там прослезились от радости.
Питу не привык анализировать, но ему пришлось стать мужчиной: всю дорогу он копил в душе воспоминания и явился на ферму мамаши Бийо исполненный впечатлений.
Когда в сотне шагов от него показалась длинная гряда крыш, когда он измерил взглядом столетние вязы, которые пригибаются, взирая с высоты на то, как дымятся замшелые печные трубы, когда он услышал издали шум стад, их топот и мычание, собачий лай, стук повозок, – он сдвинул каску на самую макушку, поправил на боку драгунскую саблю и постарался напустить на себя бравый вид, как подобает влюбленному вояке.
Это ему удалось, судя по тому, что вначале его никто не узнал.
Какой-то работник поил лошадей у пруда; он услышал шум, обернулся и сквозь растрепанную крону ивы заметил Питу, вернее, его каску и саблю.
От изумления работник застыл на месте.
Проходя мимо, Питу его окликнул:
– Эй, Барно! Здорово, Барно!
Потрясенный тем, что каске и сабле известно его имя, работник стянул с головы шапку и выпустил поводья.
Питу, ухмыляясь, пошел дальше.