«С утра 28-го числа, – писал Жуковский, – в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих… Число их сделалось наконец так велико, что двери прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы придумали запереть дверь из прихожей в сени, задвинули ее залавком и отворили другую, узенькую, прямо с лестницы в буфет, а гостиную от столовой отгородили ширмами… С этой минуты буфет был забит народом».
На следующее утро напор публики возрос до такой степени, что Данзас вынужден был обратиться в Преображенский полк с просьбою выставить у крыльца часовых. Толпа народа забила всю набережную Мойки перед входом, и трудно было пробиться в квартиру.
В учебниках литературы стечение петербуржцев к дому умирающего поэта принято трактовать как изъявление народной любви. Нет сомнения, что большинство петербуржцев привели на Мойку любовь к Пушкину, беспокойство и тревога за любимого поэта, но все эти весьма похвальные чувства при смешении с толпой превращались в противоположное любви и состраданию любопытство, жажду каких-либо событий, смутное стремление протестовать.
П. И. Бартенев писал, что граф Строганов, приехав к Пушкиным, увидел там «такие разбойнические лица и такую сволочь, что предупредил отца своего не ездить туда». Впечатление Строганова, разумеется, излишне категорично, но, с другой стороны, ни в чьих записках не найдем мы указания, что Пушкин испытывал хоть какое-то утешение от столь массового праздного и назойливого любопытства толпы.
Да и странно, противоестественно, если бы было иначе.
Границу между собой и толпою, жаждущей от поэта, чтобы он говорил на ее языке, на уровне ее понимания, Пушкин всегда проводил четко и решительно:
Тем более, никакого дела до толпы не могло быть у Пушкина сейчас, когда душа его готовилась предстать у вечности в вратах. Все тайное и сокровенное, что происходило в эти минуты с Пушкиным, было бесконечно далеко от теснящихся на Мойке людей.
Мы уже говорили об искушениях, которым подвергался в последние часы жизни – после исповеди и после причастия! – Пушкин.
Преданный Данзас предложил Пушкину себя в качестве мстителя Геккернам.
– Требую, – отвечал Пушкин, – чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином.
Было искушение избавиться от нестерпимой боли выстрелом из пистолета. Но и этого несчастья, теперь уже с помощью Данзаса, удалось избежать…
Мы говорим только о явных, документально зафиксированных искушениях, которым подвергался Пушкин в последние часы жизни. И вот – странное дело! – по мере того как отвергал Пушкин все предлагаемые ему образы искушений, необыкновенно возрастало волнение окружающих.
Забаррикадированная дверь из прихожей в сени – символ.
Все труднее становится сдерживать нашествие… Странные, непривычные черты начинают проступать и в близких людях.
«Все население Петербурга, и в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу. Никто – от мала до велика – не желал согласиться, что Дантес не был убийцей. Хотели расправиться даже с хирургами, которые лечили Пушкина, доказывая, что тут заговор и измена, что один иностранец ранил Пушкина, а другим иностранцам поручили его лечить», – свидетельствовал доктор С. Моравский.
В этом свидетельстве тоже присутствует излишняя категоричность, но настроение толпы передано верно.
Общее волнение нарастало конвульсивно и непредсказуемо, грозя вот-вот перевалить через критическую точку. Волнение, путаница, растерянность и бестолковщина нахлестывали друг на друга, бесконечно усиливаясь порою и приобретая самые жуткие очертания.
Тело Пушкина решено было перенести в храм Спаса Нерукотворного Образа не днем, а в полночь…