Все это было чрезвычайно скучно и утомительно. Мы начинали работу в девять утра и заканчивали ее — с двумя перерывами — около девяти вечера. Причем членам комиссии было легче, чем мне. У них послеобеденный отдых длился целых четыре часа, я же в это время проходил этап за этапом обследование у доктора Менгеле.
Вот кого действительно следовало опасаться.
Доктор Менгеле хоть и дал заключение, что инфекционной угрозы для человечества я, вероятно, не представляю, тем не менее потребовал и добился продолжения медицинских исследований.
План у него был обширный.
Подробный, тщательно разработанный план, о коем он меня тут же и известил.
— А в чем дело? — спросил я.
Мне его писклявый голос очень не нравился.
— А в том, что кровь у вас слишком нормальная. Я бы даже сказал — просто идеальная кровь, такой в принципе не бывает. У обычного человека всегда присутствуют какие-то мелкие отклонения.
Зрачки у него дико вращались, острые плечи дергались, словно подкалываемые изнутри, он даже причмокивал от возбуждения, разворачивая передо мной увлекательную программу дальнейших работ: биопсия печени, селезенки, других внутренних органов, высаживание культур клеток для системного генетического анализа, томография, обычная и панорамная, иммунологическое тестирование, которое одно займет несколько дней, пункция спинного мозга, а также целый ворох различных психометрических процедур, по которым предполагалось определить конфигурацию моего теперешнего сознания.
Мое твердое «нет» ряду исследовательских затей он воспринял как личное оскорбление. Как это так? Вместо того чтобы пожертвовать собой ради науки, то есть дать разобрать на части свой интереснейший организм, я капризничаю, цепляясь за бренное тело, которое никому особо не нужно, кроме меня самого.
Конфликты у нас вспыхивали буквально при каждой встрече.
— Почему вы отказываетесь от элементарных анализов? — кричал доктор Йонгер.
Это он о пункции спинного мозга.
— Потому, что не хочу, чтобы в меня втыкали иглу.
— А почему вы отказываетесь принимать норбутал?
— Отказываюсь, и все. Имею такое право, — с упорством умственно отсталого переростка твердил я.
Доктор Менгеле хватался за голову и стонал.
Спасало меня лишь то, что доктор Менгеле был стиснут теми же ограничениями, томположениичто и мадам ван Брюгманс. Он мог сколько угодно кричать, впадать в бешенство, бить пробирки и колбы, что он, кстати, делал не раз, топать ногами, взывать к моей совести, к долгу перед наукой, к ответственности перед Землей, перед человечеством, которое прямо-таки жаждет узреть мой спинной мозг, но ни одного анализа без моего согласия произвести не мог. Он был, как кот, почуявший валерьянку: сходит с ума, царапает когтями стены, мяучит, шипит, но не в состоянии извлечь лакомство из стеклянного пузырька.
И все же опасность здесь была очевидной. Доктор Менгеле был, пожалуй, единственным сотрудником Центра, кто был действительно убежден, что я уже не вполне человек. Во всяком случае обладаю качествами, которые человеку не свойственны, и потому в самом деле могу представлять угрозу Земле. Хорошо еще, что доказательства у него были лишь косвенные, явно недостаточные для того, чтобы продавить соответствующее решение через ДЕКОН. К тому же я был под защитой. Лавенков уже трижды, видимо специально, чтобы успокоить меня, заявлял, что Россия, неукоснительно следуя международным законам о гражданских правах, ни на какие принудительные медицинские обследования разрешения не дает.
В общем, к девяти вечера я чувствовал себя так, будто меня прокрутили через цикл стиральной машины. В голове — ни единой мысли, в теле — вялая ломота, расслаивающая движения. Возвращаясь в свой бокс, я валился на аккуратно застеленную кровать и минут пятнадцать просто лежал не в силах пошевелиться.
Даже дышал, кажется, через раз.