Санный возок гладко и ходко шел по укатанному зимнику по-над берегом Москвы-реки, искрившей в прорывах между елями льдистым серебром, темневшей прорубями и редким посадским людом. Феофан, охваченный мрачными думами, прятал лицо от ветра в шубный ворот.
Невесело было старому изографу. Тоска не один год подкрадывалась к сердцу, щемила тисками и глодала душу. Грустно вот так заканчивать жизнь на седьмом десятке лет, на чужбине, хотя и ставшей родной, отдав ей все силы, исходив и изъездив ее вдоль да поперек, скольким ученикам передав свое искусство, обретя благоволенье у сильных мира сего и праздную славу – а в итоге оставшись ни с чем.
Не первый год грыз его помысел – не бросить ли все и вернуться в отечество? Пройти по каменным улицам царственного Константинова града, объять необъятное величие Святой Софии. Заглянуть и в венецианское предместье Галату, увидеть свои старые росписи. Потом поплыть в Эгеиду и Морею, в Фессалонику и Монемвасию… Но нет, не достанет сил смотреть без содрогания на нынешний упадок империи. За тридцать с лишним лет Ромейская держава еще более оскудела духом, впала в убожество, растеряла остатки прежней красоты. Только храмы с творениями былых мастеров еще хранят прежние тепло и свет, а вокруг уже наползает сумрак, и турецкая речь под стенами Константинополя выхолаживает душу. Крах всего, тысячелетних силы и славы, надменности и презрения к соседям-варварам. Униженная Ромейская империя, как попрошайка-двурушник, тянет руки за милостыней и на русский север, и на латынский запад. Крушение всего… И зачем им двоим, обесславленному царству ромеев и измученному, забытому всеми изографу вновь встречаться?..
Грубый крик на дороге вывел Феофана из раздумий.
– Куда прешь, смерд?
Конь, ожженный чужой плетью, шарахнулся. Сани едва не опрокинулись в сугроб. Старый изограф равнодушно смотрел, как мимо едут полтора десятка верховых. И не сразу сообразил, что для простых служильцев, за которых принял их сперва, иные слишком богато одеты.
Один из всадников показался знакомым. Даже слишком. Но память играла с Феофаном шутку – манила ответом, да не давала в руки. Мнимоузнанный верховой тоже пристально всматривался в него, проезжая.
– Феофан! – воскликнул он вдруг. – Ты ли?
– Я Феофан, – дрогнул голосом Гречин.
Конный свернул к возку. Весь отряд остановился.
– Князь! – Изограф в волнении полез из саней.
Ученики сдернули шапки, скатились с испугу в сугроб.
– Ну узнал, наконец-то! – грустно улыбнулся Юрий Дмитриевич. – Да и я тебя не сразу признал. Постарел ты, Феофан. Сколько лет не видел тебя? Шесть? Восемь?
– Не считай года, князь. Они скачут, как сухой горох.
– Какими путями здесь? Не в Звенигород ли правишь? Слыхал я, будто ты в Новгород снова подался. Соврала, знать, молва.
– Молва, хоть и крылата, аки ангел, да дура. А путь мой неведом даже мне, убогому. Ибо не знаю, чего ищу, не ведаю, где обрящу.
– Что невесел так, Феофан?
– Да и ты, князь, ликом не светел.
– Знать, обоим есть отчего кручиниться, – усмехнулся Юрий. – А может, я развею твою грусть-тоску?
– Куда там! – желчно заговорил изограф. – В монастыре твоем, князь, ныне такого наслушался, что бежать с Руси потянуло. Уйду от вас! Куда глаза глядят побреду, найду себе пристанище да там и к Богу отправлюсь. Не могу здесь боле!
– Отчего ж? – нахмурился Юрий. – Скажи хоть, Феофан, чем ты обижен. Насельники сторожевские тебя не приветили?
– Еще как приветили, – сердито молвил старик. – Званьем мшистого пня да лапотной ветоши жаловали. Вот какова честь на Руси для княжьих иконописцев! В хвост и в гриву похабят. Сперва честь, затем бесчестье – что ж, мы люди Божьи, терпеть должны плеванье и поруганье и от черни, и от князей. А вам вольно нас татями честить, мошенниками величать, темницей грозить. Все стерпим, все… да как бы не разбежались от вас все иконописцы искусные!
– Вон оно что, – отвердел лицом князь. – Ты о Рублёве… Верно, убежал он. И с собой прихватил кое-что. А на стенах, видел, какую красу он мне оставил?
– Видел. Да не мог Андрейка…
– Ты, Феофан, лучше меня его знаешь, – перебил Юрий. – Он у тебя в учениках ходил, потом вместе в трудах были. Как могло так сотвориться, что из преискусного иконника Андрейка Рублёв стал ничтожнейшим богомазом, к тому же церковным татем? Не в ересь ли стригольную его затянули? Из Новгорода в московские земли немало еретиков перебежало. Купцы новгородские ту ересь на хвосте также привозят. Не соблазнился ли и Рублёв от них отвращением к иконам?
Гречин, никогда за словом в рукав не лезший, онемел.
– Андрейка?!
Юрий оглянулся и внезапно заторопился:
– А если тебя, Феофан, попрошу храм расписать, согласишься? Хотел я, чтобы Рублёв расписывал, да видишь, что из этого вышло.
Глубокие складки на лбу изографа медленно расходились и сглаживались. Запавшие темные очи смотрели задумчиво.
– Решай, Феофан! – крикнул князь, отъехав. – Не снес твой ученик славы лучшего иконописца. Ты первый, как и прежде. А мне такой и нужен!