Пустынник опустил в траву увесистое лукошко и внимательнее оглядел обоих, слегка кивая в лад собственным мыслям.
– В последний раз из людей ко мне тоже от князя приходили. Да не упомню от какого. Не то четыре лета, не то пять с того минуло. Выспрашивали про некоего раба Божия. А вы, чада, не с расспросами ли пустыми ко мне?
– Не с расспросами, – ответил Юрий. Но сейчас же спросил: – Про кого ж допытывались?
– Да прибегал в мою избушку некто. Назвался тож князем, владетелем смоленским. Поведал в слезах и рыданьях, будто сгубил невинные души и от гнева Божия гоним стал. Преставился быстро от горести, да я его, горемыку, земле предал. А кто таков был по правде, того знать не знаю. Бог ему судья… Ну а ты-то какой князь? Не смоленский ли?
Юрий Святославич вздрогнул в седле от неожиданного вопроса.
– Смоленский.
– Вон оно как, – опять покивал старец, берясь за лукошко. – Ну пойдем, чада. Отведу вас в мою избушку. Только терпения напаситесь. На конях путь не близок станет, кружной.
Для начала он вывел их на прежнюю едва различимую тропку. Вскоре путники ощутили, что лес будто послушен пустыннику – вдруг расступался, когда уже и просвета не оставалось, одну за другой подкладывал им под ноги мягко стелющиеся, в двух шагах сбоку уже неприметные дорожки.
– Слуге твоему, княже, трудновато у меня придется, – вновь повел речь отшельник. – Скудно мое житье.
Юрий, удивившись, что он говорит о слуге, а не о господине, все же ответил:
– Недолго ему со мной быть.
Старец обернулся.
– Ты, княже, никак и срок свой знаешь?
– При дверех стою, – почти по Писанию ответил Юрий.
Невзор выпучился на него.
– Чудны дела твои, Господи, – воскликнул пустынник, зашагав далее.
Служилец, ехавший последним, протяжно завздыхал от нагрянувшей тоски.
…Москва осталась позади. Прошли ее сквозь, нигде не замедлив. Мартын с Игнаткой там и потерялись, среди московской торговой толчеи. Олфера едва шею не свернул, рассматривая на ходу столичные маковки и луковки, теремки, башенки, гульбища, просторные амбары и лабазы, обильные сады, белокаменный Кремль с коренастыми стрельницами, посадскую пестроту и сутолоку.
– Еще наглядишься, – обещал Андрей.
Перебежали мостки через Яузу, миновали слободу и припустили, смеясь, вперегонки по монастырской дороге. Замочили ноги в ручье, запыхались, взбегая по холму. Перед воротами, от которых уже разрастался вокруг обители высокий тын, остановились. Андрей утер со лба пот, мальчонка, весело глядя на него, повторил движение.
– Вот и дом наш.
Встречные монахи и послушники привечали Андрея, радовались его возвращению после стольких странных слухов, нелепиц и небылиц. Мерные удары колокола, водруженного на новой звоннице, созывали братию на вечерню.
– Данила! – вскрикнул иконник, увидев поджидавшего у кельи старого товарища.
Они обнялись.
– Данила!.. – все повторял Андрей, совершенно счастливый. – Данила…
– Ну, вижу, вижу, – с чувством отвечал тот, – радость тебя распирает, слов не обрящешь. Пошли-ка молиться…
Тут он приметил мальчонку, севшего на корточки поодаль.
– Погоди, а это кто ж такой? Нового ученика себе нашел?
– Нового птенца Сергиева, – светло улыбнулся Андрей.
Олфера рисовал обломком веточки по влажной земле. Выводил очертания чаши с запавшего в душу иконного образа и превращал их в очертания ангелов.
Через две седмицы, на память Сретения Владимирской чудотворной иконы в Москве и спасения от поганых орд Железного Хромца, в Андрониковом монастыре объявился Феофан Гречин. Вид славного на Руси изографа был жалок: непокрытая голова и нечесаные седые космы, драная вотола, босые ноги в сырой грязи.
Бухнулся коленями в земляное месиво перед кельями и заблажил дурным голосом покаянный псалом:
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омой мя от беззакония моего и от греха моего очисти…
Андрей с Данилой как угорелые выскочили из кельи. Под изумленными взорами случившихся во дворе чернецов бросились поднимать покаянника.
– Феофан! Да что же ты!..
Гречин обвисал на них, не желая подыматься. Вцепился в подрясник бывшего своего ученика, страшно выкатил очи:
– Прими мое покаяние, Андрей! Не оставь погибать!.. Познал… познал правоту твою, еже против моего окаянства… Лукавством грешен и лжесвидетельством, завистию и малодушничаньем…
Вдвоем наконец справились с упиравшимся в своем уничижении старцем, втащили в келью. Но он и там не захотел сидеть на лавке, бросился в ноги Андрею:
– Прости ты меня, старого дятла, прости, чистая душа…
– Да о чем говоришь, Феофан, в толк не возьму! – изнывал от жалости к нему Андрей, под мышки удерживая изографа.
Вместе с Данилой вновь усадили его, крепко припечатали к стенке, пресекая ярые поползновения к обтиранию пола коленями.
– Прости, прости, прости, – скороговоркой стал молить Феофан. – Что по моей вине в яме сидел, а я князя не захотел вразумить про то убогое малеванье, незнамо чье, на тебя возложенное… Что в обидах своих тебя корил, самопревозносясь… Что праху земному чуть не поклонился и тобою вразумлен был…