Выходит, что тем самым он нарушает евангельскую заповедь, переиначивает ее, оставляя только «возлюби ближнего своего», что само по себе невыполнимо без второй ее части, а посему она невыполнима в целом.
В дневнике 1873 года Достоевский пишет: «У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно. Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости Господа. Страданием своим русский народ как бы наслаждается. Что в целом народе, то и в отдельных типах, говоря, впрочем, лишь вообще. Вглядитесь, например, в многочисленные типы русского безобразника. Тут не один лишь разгул через край, иногда удивляющий дерзостью своих пределов и мерзостью падения души человеческой. Безобразник этот прежде всего сам страдалец… Самый крупный безобразник, самый даже красивый своею дерзостью и изящными пороками, так что ему даже подражают глупцы, все-таки слышит каким-то чутьем, в тайниках безобразной души своей, что в конце концов он лишь негодяй и только… Если он способен восстать из своего унижения, то мстит себе за прошлое падение ужасно, даже больнее, чем вымещал на других в чаду безобразия свои тайные муки от собственного недовольства собою».
И вот как тут не вспомнить описанную в одной из глав этой книги воображаемую встречу Битова с Федором Михайловичем (с человеком на него похожим) в сквере, что расположен рядом с Зимним стадионом, январскими или февральскими сумерками, когда холодало нешуточно!
Тогда после разговора Битов направился в сторону Троицкого моста, как мы помним, а Достоевский, разумеется, в сторону Садовой. Шел он, сгорбившись, сопротивляясь ледяному невскому ветру, борода его при этом трепетала, придерживал шляпу руками, чтобы не улетела, уходил все дальше и дальше, пока совсем не исчез из виду.
Достоевский никогда не совершал побег, даже не замысливал его – он совершил уход. Уходил, посматривал назад и говорил устами Льва Николаевича Мышкина (или Лев Николаевич устами Федора Михайловича): «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!».
А вот Лев Николаевич Толстой по-другому рассуждал: «Если жизнь есть сон, а смерть – пробуждение, то тогда то, что я вижу себя отдельным от всего существом, есть сновидение».
Это Битову, конечно, было ближе, это, как он говорил, «был уже мой Толстой».
То есть речь могла идти об уходе, о побеге (не путать с бегством) ли не буквальном, но мистическом, об освобождении от своего двойника во сне, о вхождении в лимб, длящийся сколь угодно долго.
Здесь, в лимбе, царит абсолютная тишина, которая подтверждается лишь свистящим на плите чайником, гудением неисправного домофона или щелчком затвора фотографического аппарата, установленного на штативе.
Из «Грузинского альбома» Битова: «А вот на стене фотографии, и будто я их уже видел… Очень уж любили когда-то сниматься… Задние стоят на стульях, а самые передние уже лежат на полу, опершись друг о друга головами. Беспечные, однополчане и земские, выпускники и присяжные, будто пытаются остановить время, которое проходит. Знали бы, что совсем уйдет, знали бы, как кстати успели сфотографироваться… Как много было мужчин когда-то…
Куда подевались эти лица? Никто никогда больше не взглянет настолько в аппарат, так прямо, всему радуясь, ничего не стесняясь».
И вправду, куда подевались эти лица?
В 2008 году вышел последний роман Андрея Битова, роман-эхо «Преподаватель симметрии» (см. главу «Кадр Битова 2»).
На тот момент автор был уже слишком далеко, чтобы представать перед читателем под своим настоящим именем, до него (до читателя) теперь доносилось лишь эхо в виде «вольного перевода с иностранного».
«Я – вот. Меня – нет» – именно в это время запишет он в своем дневнике.
Не следует, однако, думать, что Битов исчез, пропал, затаился, ушел в затвор – он по-прежнему был в центре литературной жизни, принимал участие в книжных ярмарках, писательских съездах и встречах с читателями, много снимался на телевидении, давал интервью, ездил за границу.
Это был период, который Битов определял для себя как время аудиовизуального текста, когда сказанное перед объективом телекамеры уже само по себе есть самодостаточное прозаическое произведение, не требующее работы над собой, потому что оно уже существует, сложилось. Такая схема была необычайно близка автору, который всегда был уверен в том, что не он работает над текстом, а текст над ним.
На телевидении и в документальном кино это небесспорное утверждение, впрочем, получало своё подтверждение в лице режиссера, который в конечном итоге становился редактором, корректором и художником-оформителем битовского