Потом Битов так вспомнит о том времени: «У меня никогда не болела голова, у меня там кость. И не бывало температуры. А тут появилась маленькая температурка и постоянная головная боль. А врач сказала: “Да брось ты, похмелись, и все”. А я не пил… Я тогда позвонил Ольге, при этом никаких теплых отношений между нами уже не было. Она спросила: “Ты что, питекантроп?” И вызвала неотложку. Оказался чудовищный отек головного мозга, мне поставили рак и на всякий случай сделали биопсию. Выяснилось, что это абсцесс, нарыв, и мне просто промыли мозги в прямом смысле слова. Ольга меня спасла… Замечательную формулу она произнесла, когда уже расстались, а просто любили потрепаться как два человека, которым друг с другом легко и понятливо. Она сказала, что любовь – это когда увидишь человека и обрадуешься. Это просто и так много, когда у тебя абсолютно непосредственная радость».
Через девять лет Битов попадет на Каширку с тем же диагнозом.
Но и на сей раз финиш окажется лишь иллюзией («Текст – тот же бег. Не сразу переходишь на шаг», А. Г. Битов).
Конечно, если ретиво начинаешь бежать, то довольно быстро дыхание учащается, начинают деревенеть икры, схватывает спину, печень и селезенку, на лице выступает пот, голеностоп подводит, но надо терпеть, чтобы продлить теперь уже не сам бег-текст, а хотя бы его подобие.
В годы молодости Битов совершал свой
…впрочем, всё это размышления, на которые человек-бегущий не способен, поскольку голова его свободна от разного рода дум, в том числе и от понимания непреложной истины, что все конечно – и дистанция, и жизнь.
Но вот как быть с текстом?
«Там опять чистая бумага…», – замечает Битов.
То есть побег он совершает от одного текста к другому, от одного себя к другому себе.
К слову – о чистой бумаге.
Вспоминая старый дедов письменный стол и разбросанные на нем фотографии, блокноты, издательские договоры, исписанные вдоль и поперек листы бумаги, автор признает, что найти чистый, неисписанный лист бумаги в этом вертепе (вариант – в этих кущах) было делом совсем непростым!
Видел себя со стороны мечущимся над столом, записывающим огрызком карандаша на полях, на обрывках, на оборотной стороне документов мысли, фразы, потому что важным и необходимым находил не
Смотрел на себя и не узнавал себя…
Отрывал взгляд от стола, от исписанного листа бумаги или блокнота, поднимал глаза вверх и узнавал себя…
И это была вовсе не игра в гляделки, не усвоение, а постижение, приводящее в результате к доверию, о чем Битов впоследствии напишет: «С возрастом я наконец стал что-то понимать: кто такой не я».
Читаем в «Грузинском альбоме» писателя: «Эта система доверия и неведения будит воображение. Вы не можете вспомнить какой-то воздух, какую-то оскомину: что-то напоминает вам ваше ощущение с великой степенью неопределенности, с неподтвержденной конкретностью… Вы погружаетесь в детство. Вас за руку ведут. Вы идете “в один дом” – перед вашими глазами встает такой “вообще дом” почему-то с маленькими колоннами, балконом, деревом, черт знает почему – не такие дома выстроены в вашем опыте, а представляете вы себе всю жизнь именно такой; он уцелел в одном лишь вашем мысленном взоре, на грани сна… Эта инфантильная неопределенность – романтична, даже романична (роман-музей, роман-диссертация, роман-мираж, роман-пунктир, роман-побег. –
Любовь родных и близких объяснима и желанна.
Любовь к самому себе часто путают с самовлюбленностью, самоуважение с надменностью, а ведь сказано у святого евангелиста Марка: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя. Иной, большей сих, заповеди нет».
Но любить самого себя русскому человеку как-то не пристало. Вернее сказать, он может это делать, но не обретет при этом счастья, но получит страдание.