Санк остался у входа, покашливая и с интересом вытягивая шею, чтоб хоть что-то увидеть в тусклом свете прихваченного женщиной фонаря. Особой вины он не чувствовал, в конце-концов, его дело сад и два огромных огорода, да еще баки с пресной водой. И встречать молочника ранними утрами. Школе повезло, вон сколько тут места, но разве усмотришь за всеми укромными закоулками, где могут нашкодить ученики. С яблонь и груш их приходится гонять все лето и половину осени. Но все же она — самый главный тут начальник, уныло размышлял Санк, почесывая губу с жидкими черными усами, если захочет, он и останется виноват…
— Не бойтесь, — убеждал Калем, протягивая в ладонях котенка, — он не укусит, а еще он теплый. Мягкий такой.
Веа потрогала пальцем пушистую спинку. Провела по круглой маленькой голове. Отдернула руку, когда котенок запищал, извиваясь.
— Он вас боится, сам, — поспешно объяснил Калем, — он не хочет плохого. И Исса не хочет.
— Да уж, я слышу, — веа достала из кармана надушенный платок и тщательно вытерла руки, под низкие угрожающие вопли матери-кошки откуда-то из темного угла.
Больше ничего не говоря, повернулась и вышла на солнечный свет. Санк вопросительно погремел принесенным замком.
— Не надо пока, — отрывисто распорядилась директриса, — Калем, отправляйся на урок. Вымой руки, как следует.
Санк исчез за углом сарая, радуясь, что никто никого не ругает и не призывает к ответу. А Калем, секунду подумав, побежал следом за веа.
— Веа-мисери! Вы не сказали. Что дальше?
Обогнав, встал перед ней, не давая пройти.
— Дальше?
— Я могу взять Иссу в дом? Они скоро вырастут, им будет плохо в темном сарае.
Веа Клодэй задохнулась от возмущения. Сжала в руке измятый платок.
— Тебе мало, что я не велела Санку сходу выбросить их на улицу? Или отправить во врачебный центр, где ликвидируют заразных животных? Тебе не кажется, что ты обязан сказать мне спасибо, за то, что я сначала хочу обдумать…
— Не кажется!
— Что?
В большом доме запел медный рожок, захлопали двери, послышались детские крики и возгласы учителей. Веа схватила мальчика за руку и оттащила подальше, туда, где росла густая стенка подстриженных кустов с мелкими жесткими листьями.
— Кто еще знает о вашем секрете? Кроме меня и Санка?
— Нельзя наполовину! Если вы не выбросили их, должны разрешить. Чтоб они хорошо жили!
— Не шуми. Отвечай. Кто еще знает?
— Никто! Никто не ходит за сарай. Никто не встает утром. И вечером после захода. Никто, кроме Натен и принцессы, и я еще. Веа-мисери…
— Калем. Послушай. Я не могу оставить их тут. Я никому не скажу, но завтра Санк отнесет коробку. Так надо! Никто не должен…
Она запнулась, не зная, как закончить фразу. А Калем напротив упорно смотрел в выцветшие голубые глаза своими — серыми, круглыми, как у взъерошенной птицы.
— Утром, — сдалась веа Клодэй, — иди на уроки. Утром я позову вас троих. И мы решим, что делать. Понял? И повторяю еще раз, никто не знает, и… в общем, никто не должен узнать, что в сарае находились кошки. Тьфу, какая же нечисть. Орала там, в углу, готова была кинуться, порвать нас! Разве можно!
А потом Калем сказал ей в спину слова, от которых она остановилась, качнувшись, как от удара.
— Они же дети ее. Вот если б у вас были дети, вы поняли б.
Веа медленно повернулась, но перед плотной зеленью уже никого. И шагов не слышно в общем рассеянном шуме и приглушенных стеной детских криках.
Ночью веа открыла глаза, вытирая ладонями мокрые щеки. Хотела сесть в постели, но побоялась, лежала тихо, слушая горестные вопли и чей-то злорадный смех за узким, закрытым ставнем окном. Сердце тяжко стукало и сжималось от нестерпимой боли. Если я сяду, медленно думала веа, если… я… сяду… я проснусь по-настоящему, и тогда с болью придется что-то делать. А дети. И школа. Он сказал, если бы у вас были дети. Маленький дурачок, не понимает, что страшное не всегда на виду. Чаще оно таится в кромешной тьме, ждет там, оскаливая острые зубы. Которые не тупятся от времени, а почему-то становятся острее и острее. Если я сяду, понимала о себе веа-мисери Клодэй, благополучная и уважаемая директор одной из лучших школ города Хенне, столицы острова Ами-Де-Нета, мне придется встать и сделать что-то. Чтоб остановить эту боль.
Она лежала, не зная, что придет утро, и память исчезнет, вернее, смягчится, окрашивая мысли в светлые легкие тона. Лежала, с ужасом просматривая черный туннель боли, со стенами гладкими, не имеющими боковых выходов. Только вперед, нанизывая дни на ночи, туда, где боль станет совершенно невыносимой.
Через неплотно сомкнутые ресницы веа видела дрожащий лунный свет, полосками проникающий через планки ставня. А если запрокинуть голову, можно увидеть нижние кисти красивой вассы, что висит в изголовье. Зачем она тут? К чему? Встать и вышвырнуть в окно, разорвав шерстяные и шелковые нитки. Детское баловство, жалкая надежда на ночной покой, избавление от воспоминаний и кошмаров.