К счастью, константинопольская эпопея закончилась. Толстым удалось получить французскую визу, и вместе с Цетлиными и Алдановыми они отправились в Марсель. Пароход, на котором плыли во Францию, назывался «Карковадо». Помимо русских эмигрантов на нем возвращались домой французские солдаты, плыли в поисках счастья содержательница одесского публичного дома и три лучших ее проститутки, а также герой рассказа «Древний путь» тяжело раненный французский офицер Поль Торен. И этот путь оказывается для него последним — символический реализм в духе «Господина из Сан-Франциско».
«Море было мрачно-лиловое, полное непроглядного ужаса. По верхушкам волн скользили красноватые, густые на ощупь отблески солнечного шара. Гребень каждой волны отливал кровью.
Но это длилось недолго. Солнце село. Погасли отблески. И в закате стали твориться чудеса. Как будто неведомая планета приблизилась к помрачневшей земле, и на той планете в зеленых теплых водах лежали острова, заливы, скалистые побережья такого радостно алого, сияющего цвета, какого не бывает, — разве приснится только. Какие-то из огненного золота построенные города… Как будто крылатые фигуры над зеленеющим заливом.
Поль стиснул холодеющими пальцами поручни кресла. Восторженно билось сердце… Продлись, продлись, дивное видение!.. Но вот пеплом подергиваются очертания. Гаснет золото на вершинах. Разрушаются материки… И нет больше ничего… Тускнеющий закат…
Такова была последняя вспышка жизни у Поля Торена. Долго спустя равнодушным взором он различил белую звезду низко над морем: она то вспыхивала, то исчезала. Это был марсельский маяк. Древний путь окончен».
Если беспристрастно читать Толстого, иногда он кажется похожим на булгаковского Бегемота. В одном обличье — насмешник и ерник, в другом — чуть ли не рыцарь печального образа, который когда-то неудачно пошутил. Но этот второй толстовский лик мало кому известен. Что-то вроде обратной стороны луны, заслоненной иным — балагуром, циником. Рассказ «Древний путь» в этом смысле и есть один из тех редких и драгоценных моментов, когда луна поворачивалась своей тайной стороной.
О жизни Толстого во Франции сохранились воспоминания противоречивые и со всех сторон тенденциозные.
«Денег на жизнь не хватало. Не было никаких перспектив выбраться из нищеты. В припадке отчаяния он даже подумывал о самоубийстве»{342}, — вспоминал Федор Крандиевский. Наталья Васильевна Крандиевская пишет о том, что «жизнь в Париже была трудной»{343}. Напротив, Бунин рисует эмигрантское житье Толстого идиллически и по обыкновению чуть насмешливо: «Вскоре и мы неплохо устроились материально, а Толстые и того лучше, да и как могло быть иначе?» И чуть дальше:
«Не раз он говорил мне в Париже:
— Господи, до чего хорошо живем мы во всех отношениях, за весь свой век не жил я так»{344}.
«Толстые здесь очень поправились. Живут отлично, хотя он все время на краю краха. Но они бодры, не унывают»{344}, —писала в дневнике В. Н. Муромцева-Бунина.
Как извлечь из этого среднеарифметическое?
Если Толстым и приходилось во Франции трудно, то лишь поначалу, а утверждение Федора Крандиевского о суицидальных намерениях отчима вызывает сомнение, и не только потому, что никак не вяжется с обликом жизнелюбивого графа, но и потому, что таких подробностей десятилетний мальчик знать, скорее всего, не мог, а только слышал обрывки каких-то фраз либо узнал об этом из третьих рук. На восприятие Натальи Васильевны могла наложить отпечаток куда более обеспеченная, а в сущности — роскошная жизнь в СССР. Да и Бунин вряд ли возводил напраслину на свою любимицу («штучку с ручкой», как звали ее в волошинском «обормотнике»), когда писал о ней:
«Она тоже не любила скудной жизни, говорила:
— Что ж, в эмиграции, конечно, не дадут умереть с голоду, а вот ходить оборванной и в разбитых башмаках дадут…
Думаю, что она немало способствовала Толстому в его конечном решении возвратиться в Россию»[34].
Во-первых, Бунин появился в Париже только весной 1920 года и не застал самого тяжелого для Толстого начального периода эмигрантского житья, а во-вторых — это даже более существенно — Бунин в своих мемуарах полемизировал с советским литературоведением и автобиографией самого Толстого от 1943 года, где тот писал о свинцовых мерзостях эмигрантской жизни, а потому лакировал парижскую действительность.
Бунинский очерк о Толстом-отступнике — своего рода апология эмиграции, умиление перед ней. Он, обыкновенно не признававший авторитетов, посвящает эмиграции мадригал, называя в положительном контексте имена своих любимейших литературных недругов и просто отъявленных негодяев: