Бунин, как известно, эвакуироваться не успел, он остался в Одессе еще на полгода и, пережив «пять мучительных месяцев под большевиками», был освобожден армией Деникина. Еще одним оставшимся был Максимилиан Волошин, который приехал в Одессу зимой 1919 года. С Толстым они в это время встречались, о чем свидетельствует опять-таки Бунин («Волошин почему-то неожиданно вспомнил, как он однажды зимой сидел с Алексеем Толстым в кофейне Робина, как им вдруг пришло в голову начать медленно, но все больше и больше — и притом с самыми серьезными, почти зверскими лицами, — надуваться, затем так же медленно выпускать дыхание и как вокруг них начала собираться удивленная, не понимающая, в чем дело, публика»{335}), но былой близости между двумя авгурами не было и уже никогда не будет. Остались только таинственные жесты, а пути литературных изгнанников Серебряного века разошлись — Волошин уехал в Крым, куда скоро пришли белые, потом опять красные, а Толстой держал путь из варяг в греки.
Горьким и скорбным оказался тот путь.
«Вечерня на палубе. Дождичек. Потом звездная ночь, На рее висит только что зарезанный бык. Архиепископ Анастасий в роскошных лиловых ризах, в панагии, служит и все время пальцами ощупывает горло, точно там его давит. Говорил слово… Мы без родины молимся в храме под звездным куполом. Мы возвращаемся к истоку св. Софии. Мы грешные и бездомные дети… Нам послано испытание…
Плакали, закрывались шляпами, с трудом, с болью…
Богачи и старые дамы, сидящие всю ночь на сундуках. М., мечтающий заснуть на полу в аптеке. Вонь и смрад темных трюмов. Хвосты с утра повсюду. Настроение погрома. Злоба и тупое равнодушие. Никто не сожалел о России. Никто не хотел продолжать борьбу. Некоторое даже восхищение большевиками. Определенная, открытая ненависть к умеренным социалистам, к Деникину»{336}.
«Пароход жил своей жизнью, — вспоминал Федор Крандиевский. — Против Никитиной каюты на противоположном берегу была приделана кабина, также висевшая над водой. Это был гальюн весьма примитивного устройства: в полу сделана дыра, сквозь которую были видны далеко внизу пенящиеся волны. По утрам около гальюна выстраивалась длинная очередь. Седые генералы с царскими орденами, одесские мелкие жулики, адвокаты, аристократы, дамы, как будто только что покинувшие великосветские салоны. Я в своей жизни не видел более унизительной картины. Это была почти трагическая унизительность. Когда кто-либо задерживался в гальюне, колотили в деревянную дверь»{337}.
Что делал на этом корабле и в компании этих несчастных людей граф Алексей Толстой? Он работал. Это и была его ежедневная, ежечасная молитва под открытым небом.
«В первый же день утром в углу трюма, освещавшегося открытым наверху люком, я увидел перевернутый ящик из-под консервов, на котором стояла пишущая машинка «Корона». На другом маленьком ящике сидел Алексей Николаевич, обвязанный по-прежнему шерстяным кашне с английской булавкой наверху. Он стучал на машинке. Останавливался и после долгой паузы отстукивал следующий абзац. Он работал. В своей обычной манере: несколько слов рукой на листе бумаги, а затем сразу на машинке несколько фраз. <…> Он не мог не работать. Работа была для него почти физической потребностью. За мою долгую жизнь рядом с отчимом были лишь считанные дни, когда он не работал»{338}.
Весьма любопытный рассказ Толстого о том, как проходило плавание на корабле, приводит в своем дневнике Корней Чуковский:
«Разоткровенничавшись, он рассказал, как из Одессы уезжал в Константинополь.
«Понимаете: две тысячи человек на пароходе, и в каждой каюте другая партия. И я заседал во всех — каютах. Наверху — в капитанской — заседают монархисты. Я и у них заседал. Как же. Такая у меня фамилия Толстой. Я повидал-таки людей за эти годы»{339}.
В сущности, в этих двух фрагментах и есть весь секрет его писательского успеха: повидал людей — и каждодневная работа в любых условиях. Да плюс фамилия. Однако бывали ситуации, когда даже писателю с фамилией Толстой приходилось тяжело и ничего у него не получалось.
«Почти каждый день отчим уезжал в Константинополь в поисках какого-нибудь заработка. <…> Возвращался отчим с вечерним пароходом. В бурлящем, пестром, накаленном солнцем Константинополе никому не был нужен молодой русский писатель, не знающий к тому же ни одного языка, кроме русского…»{340}
Остров Халка, где они прожили больше месяца, кошмаром остался в памяти у Толстого и членов его семьи. Порой ситуация казалась безысходной.
«3 дня в карантине. Перегрузка на «Николай».
Растерянный и грязный журналист, шатающийся по Стамбулу в смертельном ужасе предстоящей голодной смерти.
Мрачный, кровавый закат над Мраморным морем… Огоньки на островах. Шумные, беспокойные, беспечные русские»{341}.