«Алексей Николаевич Толстой мрачно попыхивал трубкой и говорил мне: «Пакость! Ничего нельзя понять. Все спятили с ума…» — писал Эренбург. — Алексей Николаевич был растерян не меньше меня. <…> А. Н. Толстой так описал разговоры лета 1917 года: «Пропадем или не пропадем? Быть России или не быть? Будут резать интеллигентов или останемся живы?» <…> В 1917–1918 годы он был расстроен, огорчен, иногда подавлен: не мог понять, что происходит; сидел в писательском кафе «Бом»; ходил на дежурства домового комитета; всех ругал и всех жалел, а главное — недоумевал»{315}.
На самом деле противоречия тут нет. Толстой мог теряться в догадках и тревогах о будущем России, недоумевать, куда идет огромная страна, но свое собственное будущее знал точно. Он был, пожалуй, наиболее совершенным из тех русских писателей, кто выработал стратегию жизненного успеха и решил про себя: что бы ни происходило вокруг и кто бы ни пришел к власти, он, гр. Толстой, пропасть не должен, он выплывет, выкарабкается и вытащит тех, кто рядом с ним (вот почему так болезненно он воспримет в тридцатые годы упреки Натальи Крандиевской, что жил всю жизнь только для себя). И именно в смутные времена революции и разрухи это сделалось особенно ясным. Революция не сломала, не поколебала, не ввергла в уныние и отчаяние, не взбесила, но и не обманула и не обольстила его, как очень и очень многих, она его — закалила. В этом большом ребенке, талантливом хулигане и насмешнике, беззастенчиво мешавшем нежность с похотью, искренность с ложью, явственно обозначилась главная черта: воля.
В Алексее Толстом было что-то от буксира, от ледокола, он при всей своей конъюнктурности и беспринципности никогда не плыл по течению, он — иначе не скажешь — пер напролом, и чем труднее были обстоятельства, чем сильнее был напор против него, с тем большей силой он противостоял всему, что ему мешало. Любивший предстать вальяжным барином, сибаритом, он был начисто лишен какого бы то ни было гнушения жизнью, и это свойство, которое часто переходило в неразборчивость, вызывало у людей с повышенной щепетильностью брезгливость, но Толстой, не обращая на эту брезгливость внимания, гнул свое. А обвинять буксир в том, что он не яхта, не фрегат и не подводная лодка… К тому же за кормой у него был караван домочадцев. Это сравнение тем более правомерно, что сам Толстой в одном из своих рассказов тех лет «Милосердия!» сравнивает семью главного героя — присяжного поверенного Василия Петровича Шевырева с обломком когда-то хорошо оснащенного судна, которое теперь, «подхваченное зловещим ветром, заплясало на одичавших волнах, потеряло руль и паруса и выкинулось на мель».
В отличие от своего персонажа автор точно знал, что ни он, ни его семья сидеть на мели не должны и для этого годятся любые средства. Когда он описывал своего героя: «Его сущности не хватало: зубов и когтей, чтобы защищаться, отваги, чтобы быть безрассудной, и хитрости, чтобы вовремя прекратить безрассудство, мимикрии, чтобы, меняя цвета и форму, прятаться от опасности; не хватало зоркости, ловкости, быстроты и, главное, звериной, непоколебимой, пышущей жаром любви к себе, чтобы жить», — у самого Толстого всего этого было в избытке[32].
Если пытаться найти его образу литературную параллель, то, как это ни парадоксально, ею окажутся герои романа, который чуть позднее был создан на другом краю земли и стал бестселлером: «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл. В Толстом есть что-то и от Ретта Батлера, и от его жены Скарлетт, которая в разгар всех своих мытарств произносит клятву посреди разоренной усадьбы: «Бог мне свидетель, Бог свидетель, я не дам янки меня сломить. Я пройду через все, а когда это кончится, я никогда, никогда больше не буду голодать. Ни я, ни мои близкие. Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать».
Толстой никогда всерьез не голодал, никогда не крал (хотя в плагиате его обвиняли) и никого не убивал, но сравнение с героями Митчелл тем интереснее, что в «Унесенных ветром» речь идет о социальном катаклизме, о гибнущем мире южных аристократов и о самых цепких, живучих людях, которые находят в себе силы не стать жертвой истории и Гражданской войны, но жить, работать и добиваться успеха. Замените янки на большевиков, и вы получите формулу Толстого:
Правда, особенность нашего русского Батлера заключалась в том, что он во все времена оставался человеком театральным и никогда не был просто дельцом — работник, добытчик сочетался в его характере с барином; он, перефразируя известные марксистские формулировки, был граф по форме и трудящийся по содержанию, и это диалектическое противоречие ухитрился пронести сквозь все революционные, эмигрантские, советские годы, не пожертвовав ни тем, ни другим.