— Друзья мои, зачем лгать! Мы все эгоисты, живем вразброд, каждый томится своим неудовлетворением. Отступитесь от себя на минуту, любите меня. Я молод, талантлив, весел, я смогу упиться счастьем. А когда истощусь, увяну, высохну… когда наполовину стану мертвецом — вышвырните меня, как лягушечью шкуру».
Картины богемной жизни — сцены пьяных посиделок в «Бродячей собаке», которая называется в романе «Подземной клюквой», в ресторане «Вена» (здесь это «Париж»), карикатурные портреты Куприна, Бунина, Леонида Андреева, Волошина, Грина, Северянина, Кузмина, Мережковского, Мейерхольда — сделали печатание «Егора Абозова» невозможным. Рецензент и пайщик «Книгоиздательства писателей в Москве» С. Д. Махалов писал редактору этого издательства Н. Д. Телешову:
«Дорогой Коля, — прочитал Абозова и спешу поделиться с Тобою мнением о портретности, которой не нашел за исключением намеков, да и то перемешанных в такую кашу, что разобраться в них можно только при сильном желании, т. е. напр., писатель с внешностью И. Бунина говорит о произведении, которое могло бы принадлежать Л. Андрееву <…>, а ты понимаешь, что из этого может выйти. А затем, что в таком роде и все остальные портретные выпады»{245}.
В сущности, Толстому сильно повезло, что у повести нашлись внимательные рецензенты и уберегли ее от появления в печати и литературного скандала: во всякого рода неприятные истории с самыми разными писателями ему и так предстояло влипать всю жизнь.
ЛЮБОВЬ, ЛЮБОВЬ, НЕБЕСНЫЙ ВОИН…
29 декабря 1912 года Алексею Толстому исполнилось тридцать. Для своих лет он успел немало: две женитьбы, несколько книг стихов и прозы, знакомство с самыми крупными писателями эпохи, внимание критики, признание, дружба и вражда, ругань, слава. Можно сказать, что он был по-своему избалован и не по годам знаменит, но едва ли успех его портил. Толстой был красив и раскован. О его облике в пору 30-летия свидетельствуют превосходные (прежде всего своей женской наблюдательностью и тенденциозностью) дневниковые записи Рашели Мироновны Хин-Гольдовской — писательницы и супруги преуспевающего адвоката, хозяйки одного из тогдашних московских литературных салонов, которую в шутку называли «мадам Рамбуйе».
«Вчера обедали Толстые и Волошин. Просидели у нас до 12 часов. Толстые мне понравились, особенно он. Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с «нынешней» претенциозностью — серый короткий жилет, отложной воротник a l'enfant (как у ребенка) с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, который смешно топорщится на его необъятном arriere-train[21]. И все-таки милый, простой, не «гениальничает» — совсем bon efant[22]. Жена его — художница, еврейка, с тонким профилем, глаза миндалинами, смуглая, рот некрасивый, зубы скверные в открытых, красных деснах (она это, конечно, знает, потому что улыбается с большой осторожностью). Волосы у нее темно-каштановые, гладко, по моде, обматывают всю голову и кончики ушей как парик. Одета тоже «стильно». Ярко-красный неуклюжий балахон с золотым кружевным воротником. В ушах длинные,
Некоторое время спустя это впечатление рассеялось, Хин-Гольдовская позднее отнеслась иначе и к Толстому, и к Софье Исааковне, но пока что Толстой чувствовал себя в Москве превосходно да и смотрелся здесь более органично — старый московский барин а-ля граф Илья Ростов, гостеприимный, демократичный, с ленцой, домашний, которого все знают и который живет здесь уже сто лет, и трудно поверить, что было время, когда его здесь не было.
«Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульваре, в доме князя Щербатова, он в этой квартире повесил несколько старых, черных портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал гостям: «Да, все фамильный хлам», — а мне опять со смехом: «Купил на толкучке у Сухаревой башни!», — писал Бунин{247}.