«Меня выдали замуж семнадцати лет из последнего класса гимназии. А ему было сорок. Мне все говорили: муж — значит, навсегда. Взяли дурочку семнадцати лет и сунули в постель к чужому человеку: лежи, терпи, старайся, чтобы он к тебе не охладел. И божий и человеческий закон тебе это велят. Ну, вот так и жили. А честности во мне было больше, чем нужно. Сначала думала: буду мужу товарищем. Стала готовиться к экзаменам на юридические курсы. Он потерпел, потерпел и разразился: «У тебя, говорит, глаза от чтения стали мутные, и юбка в пуху, и чулки, как у курсистки, и вся ты неряха, на женщину не похожа». Что мне делать? Стала я наряжаться, конечно — увлеклась нарядами. (Маша пожала плечиком.) Опять — не так: для чего я деньги сорю, для одного мужа столько тряпок не требуется. «Для кого ты вырядилась?..» Поступила на кулинарные курсы. «От тебя, говорит, кухаркой воняет, луком». Все не так. Что ему нужно? Нужна ему заводная кукла, больше ничего, — постельное животное. Чего бы он ни захотел — все бы тотчас исполнялось. Вчера видел какую-то особенную даму, и я должна немедленно стать такой же. А назавтра все по-другому. И все это так ужасно. (Губы ее задрожали, она низко опустила голову.) Все его фантазии — исполнять с самым веселым видом, потому что венчана навек. Однажды он говорит: «Пришел к заключению, что у тебя необыкновенно много овечьего. Хоть бы ты обольстила кого-нибудь. В женщине игра важна, изломы». И представилось мне тогда, что вся я — измятая, истерзанная, растоптанная. (Она вдруг совсем по-детски всплеснула руками.) Уйти было нужно, да, да, знаю. А куда я пойду, полуграмотная, ничего не знающая? К кому я пойду? В другую постель? Ведь только! В этот вечер сидел у нас знакомый. Муж уехал. «Ладно, думаю, сам меня толкаешь в эту яму». Начала флиртовать. Много ли нужно: оголи плечо да усмехнись чего ни на есть гнуснее. У него сразу глаза заблестели. Схватил, начал целовать. Оскорбительно мне стало. Знаете за кого? За мужа! Оттолкнула этого человека. Ночью сказала мужу: «Я тебе изменила». Он побледнел, едва не вывихнул мне руку. А когда узнал, в чем моя измена, начал хохотать: «Ты такая дурища очаровательная, что мне, ей-богу, совестно тебя даже обманывать». Вот тут-то у меня все и оторвалось. Рассказал он мне, растроганный глупостью, что изменяет мне чуть не каждый день. Слушаю — боже мой, все мои знакомые, мои подруги. Грязь! Отвращение! С этой ночи я его больше к себе не подпускала. Так он ничего и не понял. И тут-то началась ревность. Что он мне говорил! Как он насильничал! Боже милостивый!»
Здесь опять, как и в романе «Чудаки», встречается мотив супружеского насилия над женщиной, сознательно или нет пробивающийся в душе автора, который был в результате подобного насилия зачат. Потом это насилие повторится и в «Сестрах» в любовной сцене Кати и Алексея Алексеевича Бессонова, и в «Черном золоте», и в «Петре Первом», очень часто изнасилование будет упоминаться в военной публицистике.
«И так как с самых ранних лет я ранен женской долей» — знаменитые пастернаковские строчки вполне применимы к Толстому. Женщина как жертва мужского мира, его рабыня, невольница, прихоть. Иногда она мстит за себя, меняется с мужчиной местами и торжествует победу, как сладострастная Амалия из «Хромого барина», на одну ночь допускающая героя до своего тела, а потом казнящая его холодностью и неприступностью, точно царица Клеопатра или тургеневская Мария Николаевна Полозова из «Вешних вод». Амалия в этом смысле полная противоположность бескорыстно и безнадежно любящей князя Краснопольского крестьянке Саше. Но таких женщин у Толстого мало, больше тех, кто страдает.
Вот и ушедшая от мужа Маша ходит по ночному городу, где никто не хочет ее понять, все смотрят на нее как на легкую добычу, и ей не остается ничего другого, как вернуться к мужу. Концовка рассказа оказывается зеркальной по отношению к финалу «Хромого барина», в котором Катя Волкова помогает подняться из пыли ползущему к ней на коленях мужу. В «Маше» оба героя обречены.
«Загремела цепочка. О, как там чисто, уютно! Повернулся ключ. Дверь открыл Притыкин. Глаза его прыгнули. Маша сейчас же вошла. Здесь, в прихожей, они взглянули друг на друга в глаза — Маша и Притыкин. Измерили друг друга в глубину. И тут должно было решиться все. Не муж и жена — два человека кинулись друг к другу, увлекаемые страданием. И казалось, уже глаза Притыкина дрогнули, и глаза Маши застлала пелена слез, которые должны же были пролиться когда-нибудь в облегчающем изобилии. Но черт его знает, отчего: от дурного ли характера, от слишком перестрадавшего самолюбия, от последней истерики, — но только он отступил, рот его перекосился:
— Таскалась… Тварь!